Поговорив еще немного, подруги расстались, условившись встретиться на следующий день; Анна взяла на себя обязанность пригласить на совещание и Елизавету Лефорт.
Как только Елена ушла, она накинула на себя плащ и отправилась в дом Патрика Гордона, по дороге улыбаясь кукуевцам и раскланиваясь со всеми.
Вот и дом, похожий на крепость. Таким он и должен быть, ведь жил в нем умный стратег, который не только был искусен в военном деле, но и обладал выдающимися дипломатическими способностями. Он вел интригу так искусно, что все как будто выходило само собой, и верным его пособником во всех делах был его друг и родственник по жене Франц Лефорт.
Гордон принял Анну Монс, как дорогую гостью. С улыбкой приветствовал он «первую красавицу Немецкой слободы, новую Юдифь».
— О, что вы, сударь! — краснела и смущалась дочка виноторговца…
С царем уладилось как нельзя лучше.
— Вечер? В Кукуе? С боярами? — Петр Алексеевич сперва был немало смущен: как, их, медведей, тащить в Немецкую слободу? — Да они у тебя, Аннушка, все поломают!
Она, улыбаясь, призывно показывала зубки:
— Это будет так интересно!
— Будет… — представил Петр лица своих бояр. — А что? Надо когда-то начинать, Аннушка?! Хоть посмеемся.
А сам совсем не был весел — темен был и суров. Только ласки Анны развеселили его немного…
XXXVII
Москва в Кукуе
Не покладая рук, дни и ночи готовились три женщины к знаменательному вечеру. К участию в торжестве была привлечена чуть ли не вся слободская молодежь; женщины слободы сбились с ног, помогая устроительницам празднества в их приготовлениях.
Тонко были продуманы и стол, и украшения комнат. Предусмотрителен был шотландец Гордон. Знал, что русские чтят обряды и посты — хорошо. Потому день был выбран праздничный, чтобы пиром не оскорбить религиозное чувство даже самого преданного церкви русского.
И вот знаменательный день наступил…
Раньше всех в Немецкую слободу прибыли караулы от потешных солдат: рослые, видные молодцы-красавцы шагали лихо, щеки горели. Ахали, увидев их, девушки.
Вместе с ними прибыли в закрытой колымаге дворцовые дураки и дурки: царь Петр по просьбе Анны прислал их для потехи собравшихся. Тут были противного вида карлики, безобразные уроды; прежде всего они потребовали, чтобы их накормили досыта, до отвала, а когда наелись и напились пьяными, сейчас же завалились в клетушки спать.
Ближе к сумеркам, наступившим рано, к дому Монса стали подъезжать разнообразные экипажи: и богатые, и победнее, возки, колымаги, кареты. Каждый из этих экипажей мог был сам по себе сойти за целую процессию.
По зимнему времени ездили гуськом, и несколько лошадей растягивались на порядочную длину. Впереди экипажей неслись холопы, расчищавшие дорогу, с боков гарцевали вершники, то и дело взглядывавшие на своего господина: не будет ли от него какого-нибудь приказа. С шумом подкатывали к крыльцу.
Снаружи монсов дом был на диво разукрашен: крыльцо задрапировано яркой цветной материей, ступени устланы сукнами. Внутри горело множество огней. Восковых свеч не жалели, и их было так много, что свет казался ослепительно ярким.
По случаю торжества были открыты парадные комнаты, разубранные гирляндами из цветов; те слобожане, у которых были оранжереи, опустошили их ради такого случая. Простенки и стены были завешены цветным сукном и гобеленами с изображением пастушеских сцен. В одном из зал стояли накрытые обеденные столы, сплошь заставленные серебряной посудой. В соседней, примыкавшей к залу комнате ожидал знака оркестр роговой музыки, а рядом, в другой комнате, толпились юноши и молоденькие девушки — хор, который должен был исполнить по приезде царя на пир приветственную кантату в честь его и затем петь во время обеда.
Вся эта молодежь была одета в красивые немецкие костюмы и в целом составляла чрезвычайно удачно скомбинированную картину, привлекавшую разноцветием одежд и свежестью молодых лиц. Нужно ли говорить, что благодаря многочисленным репетициям каждый здесь знал свое место, каждый твердо помнил, что он должен был делать.
Тут же, среди этой молодой и веселой толпы, бродил, перекидываясь шутками то с одним, то с другим, высокий красивый молодой человек в пестром костюме германского придворного шута. Костюм прекрасно облегал его стройную фигуру. «Шут» держался свободно, острил, смеялся, и никаких признаков особенного смущения не было слышно в его голосе. Это был поэт и историк Немецкой слободы Александр Гордон, записки которого ярче других рисуют картину того времени.