Он, как мальчишка, вдруг обернулся на одной ноге, схватил ее… Лицо было проникновенно теплым. Губы — ласковыми и еще бог знает какими.
Это уже позже вспомнилось, что и как было, а тогда он просто не мог выпустить ее из своих рук, да она и не пыталась отстраниться.
Не скоро они пошли дальше.
Он что-то говорил, куда-то смотрел, как-то дышал, и все ради того, чтобы минуло несколько минут, а потом все повторилось бы сначала.
Но когда он снова обернулся к ней, она вдруг положила правую руку на свое левое плечо, и он почти больно ударился об острый локоть.
Она засмеялась:
— Довольно!
— Почему же, Рита? Почему?
— Не знаю…
Засмеялся он, засмеялся счастливо.
— Ну вот видите, вы не знаете — почему! — И снова к ней наклонился.
Она быстро отступила.
— Я же сказала вам, не знаю! — И еще раз повторила: — Не знаю! — Поглядела на него, улыбнулась, быстро повернула его, взяла под руку и повела. — Идите в ногу: раз-два, раз-два!
Он шел с ней в ногу и, счастливый, повторял:
— Раз-два! Раз-два!
Теперь, на Алтае, это его «раз-два, раз-два!» зазвучало словно проклятье самому себе. Что он сделал тогда?! Как допустил? Еще одного-единственного прикосновения к ее лицу, к ее губам ему не хватало, чтобы обрести спокойствие и почувствовать, как все прочно, как все вечно в твоей жизни? Только одного!
Этого ничтожного еще одного-единственного не было. По его собственной непростительной не то оплошности, не то легкомыслию, не то еще почему-то — не было! А была тоска. Было чувство неуверенности. Было подозрение ко всем.
Теперь он подозревал Онежку в том, что по вечерам, в палатке, она говорит о нем Рите что-то плохое.
Рязанцева — что он обо всем догадывается. Догадывается и еще — удивляется.
Вершинина-старшего — что он о чем-то может догадаться. Догадается, а потом обратится за разъяснениями к нему, Реутскому. А что ему скажешь? Что ответишь?
Лопарева подозревал в том, что Рита ему может понравиться.
Вершинина-младшего, что он может Рите понравиться. Вершинина-младшего Реутский вдвойне не переносил: за то, что тот портит жизнь своему отцу, и за то, что не обращает никакого внимания на Риту, — от этого у Риты мог возникнуть к нему интерес.
Это подозрение довело Реутского до изнеможения, когда Рита пошла в маршрут.
Он твердил себе, что Андрей слишком некрасив, слишком груб, молод и вообще — мальчишка. Единственно, что может, — так это каким-то словом, просто равнодушием, насмешкой обидеть Риту. И пусть. Это будет к лучшему. Справедливо.
Хотя Реутский неприязненно и недоверчиво относился к жизни, потому что она всегда мешала настоящей науке, это недоверие ничуть не мешало ему запросто судить жизнь, решать, что в ней справедливо, а что — нет. Обычно, вынеся чему-то свой приговор или приняв решение, он приобретал и душевное спокойствие. Всегда так бывало. С тех же пор, как он шел по хрустящей тонким ледком улице вместе с Ритой и считал за ней: «Раз-два, раз-два!», он уже никогда больше не был уверен в своих решениях.
Нынче, когда они с Лопаревым отправились в маршрут, он с первых шагов решил, что один из них должен быть старшим, а другой — младшим, подчиненным. Старший — он, кандидат наук Реутский, а подчиненный и младший — Лопарев. Объективно все было за такое решение: Реутский уже второй год как получил из ВАКа диплом кандидата наук, а Лопарев был аспирантом второго года обучения; Реутский, будучи заместителем декана, имел опыт организационной работы, а Лопареву подобный опыт еще только следовало приобретать.
Еще один довод: в Реутского влюблена самая красивая во всем университете девушка. Это не каждому дано.
Но не было справедливости, не было! И ощущение обиды, горечи, несправедливости с каждым днем все больше охватывало Реутского.
Оно несколько ослабело лишь тогда, когда Лопарев и Реутский вышли к избушке пасечника: наконец-то жилье, наконец-то ночлег не под открытым небом!
Лопарев тотчас познакомился с хозяйкой, протянул ей руку и сказал:
— Миша.
Реутский удивился. Лопарева так и звали в отряде — Лопаревым, иногда Михаилом Михайловичем, или Михмихом, но он был еще и Мишей.
— Егорьевна… — ответила женщина, быстро разогрела самовар, принесла картошку, молоко, хлеб, крупную неразмолотую соль в деревянной чашке, все это поставила на грубый дощатый стол прямо во дворе.
— Ну, мужики, садитесь, — позвала она и сама опустилась на табуретку. — Белку, что ли, пугать взялась, ходите, все ходите? Что делаете? Кроме — что по лесу ходите?