Далеко впереди закричал филин. «У-у, у-у, у-у», — всполошно повторял он с кукушечьей весенней настойчивостью и совсем не страшно (только в романах о привидениях, в детских сказках ухают и хохочут филины в любое время года). Я подумал: «Вот весна, и филин поет… Дикая песня, да что поделаешь — таков голосок». Все совы немузыкальные существа. Жутко, будто человек, схваченный за горло, стонет весной серая неясыть, брошенным котенком мяукает ушастая сова, лает в сумерках маленький сыч — и так до начала лета, а там замолкнут совиные крики. Жди новой весны. Мало сов теперь, а филина и вовсе не сыщешь, знать, потому с особым удовольствием, понятным, наверное, лишь орнитологу, слушал я глухое «у-у», пока прикидывал, как быть. Искать ли другой ток? Возвращаться ли на станцию не солоно хлебавши… За двадцать-то верст?! А мой «Репортер», кассеты с незаснятой пленкой, зимние планы — в лес! в лес! — бродить, слушать, снимать на току… Мечты, как известно, всегда лучше действительности.
Был, правда, еще один ток далеко даже отсюда, в Бараньих островах. Путь туда представлялся смутно и трудно — я бывал там еще мальчиком, когда ходил на охоту вместе с отцом. Помнилось, обойдешь лесом долгое Щучье озеро, по гнилым зыбким жердям — есть ли они теперь в водополье, — переползешь Исток, реку с черной торфяной водой, и начнется лесистое Зюзево болото, где лежат возвышенные мещеры и релки, поместному острова и «мыса» Бараньи, Глухариные, Малиновые. Два десятка лет назад там были сплошные чащи, дремлющая глушь, ветровалы и гари. Были метельчатые травы, кочки, кукушник, полосы и площади, заросшие высоким, в рост, иван-чаем. Где-то в середине болота лежало неведомое Пронино озеро, на котором даже отец не бывал, а я с восторгом и страхом представлял это озеро, думал часто, кто такой тот Проня, чьим именем оно названо.
Мы пробирались узкими лосиными тропами, часто они пропадали, и некуда было идти — кругом один буреломный лес: то перестоялый и сквозивший с перекрестьями склонившихся деревьев, то темный и жуткий с завалами зеленого колодника.
Помнилось, как опасно тонули ноги во мхах, как в ветреные дни скрипели деревья, как робко билось мое сердце, стеснялось дыхание, когда я торопился за отцом, боясь отстать.
Мы добирались до Малиновых мысов лишь на второй день пути и долго отдыхали, варили еду, переобувались, налаживали ружья. Нетоптаные боры стояли здесь на отлогой возвышенности, кругом в шиповниках, в малине, в глухой живописи еловых венцов. В этих еловых венцах, таких темных, свежих и разных, было нечто донельзя лесное и тоже свежее, дикое, молчаливо приятное и загадочное. Березы на них серо и коричнево сквозили, ольшаник дымчато опускался в низины. И отовсюду из леса неслись голоса чечеток, пиньканье синиц и скрип клестов. Это был отдельный и чистый мир, простой, непонятный, тянущий к себе и отгороженный накрепко своей молчаливой углубленностью, безлюдной грустью. Помню большие холодно-зеленые и светлые осины. Они росли отдельными рощами там, где было сырее, и не знаю почему, но я хранил в памяти эти безлистые высокие осины с редкими зелеными прямыми сучьями — и даже влажное небо над ними и тот тайный вопрос — зачем они выросли тут, чего ждут и кому их красота, так несказанно просто созданная здесь, вдали от всех?..
Чтобы не стоять на месте, я пошел дальше, а потом решил, что так и надо.
«Разгуляется», — поглядывал я на небо. Весной часто так бывает: хмурится, куксится с утра, снежок даже летит, к полудню же, глядь, заголубело, и солнце выглянуло, и все начало теплеть, париться, улыбаться.
Этим я утешался, чтоб ноги не повернули назад.
По темному влажному слою листвы везде синели нахохленные медуницы. Ворсистые шейки их серебрились, голубые соцветия смежили венчики. Один брусничник блестел мокро и бодро, да зелено светились пробившиеся сквозь лист острые новые травинки.