Случилось это больше года назад, но Линда до сих пор отказывается с ним разговаривать. Думаю, именно это обстоятельство придавало завываниям Перца особую тоскливость и выразительность. К тому же он стал предварять вой словами «Я люблю тебя», в стиле Воющего Хоукинса. «Я люб-лю-у-у те-бя-а-а! Аиииу-а-а-а-а!»
Даже всхлипы у него как у Воющего Джея стали получаться.
Мы стояли у темной пасти виадука, вглядываясь в зеленоватое пятно света на другом конце тоннеля. Это зеленели трава и деревья парка Дуглас. Перец снова начал хлестать антенной, бухать доской, громыхать цепью на балках; эхо сталкивалось и глухо звенело. Мы с Зигги бренчали пустыми бутылками, пивными жестянками, крича и завывая, устраивая дикую какофонию из фильма ужасов «Джэм и Сэм». Иногда мимо пролетал поезд, грохот его вплетался в наш хор, и мы старались еще пуще, а я каждый раз вспоминал, как отец говорил, что мог бы стать оперным певцом, если бы не загубил голос в детстве, перекрикивая поезда.
Как-то раз на виадук со стороны парка Дуглас вошла стайка чернокожих мальчишек. Они остановились и стали импровизировать, переливая мелодию от баса до фальцета, в точности как «Побережье». И до того музыкально и красиво у них получалось, что мы, поначалу пытавшиеся переорать их, унялись наконец и притихли, только Перец отбивал такт. Мы даже похлопали им, оставаясь на своем конце; они со своего тоже не двинулись. Парк Дуглас после потасовок прошлого лета стал негласной границей.
— Ну как может район, где есть такой клевый виадук, быть ветхим? — недоумевал Перец по дороге домой.
— Честно говоря, — ответил Зигги, — гнильцой тут тянет, я всегда говорил.
— Но это же другое, — не унимался Перец. — Пусть бы тогда и назвали — «Официально Прогнившая Зона».
Правду сказать, не очень-то мы печалились из-за ветхости этой. Нам она не мешала. Да и не в нас причина. Ветхость — это же нечто неотвратимое. Как прыщ или старость. Может, официальное объявление имеет смысл в таинственном мире имущественных ценностей, для нас же не означает никаких перемен — это ведь не то, что объявить дома под снос или прилепить кварталу ярлык «трущобы». Трущобы — они там, на другом конце виадука.
К ветхости можно даже относиться как к официальному признанию, вынужденной уступке фактам — да, людей втиснули между фабрик, железнодорожных путей, грузовых платформ, промышленных отходов, свалок, скоростных автомагистралей и стоков, а они все-таки ухитряются жить там повседневной жизнью.
Кроме того, мы были убеждены, что Перец проник в суть — о какой ветхости может идти речь, когда у нас столько радостей. Пусть к нам присылают строительных инспекторов, служащих из соцобеспечения; пусть раскатывает по улицам квартала мэр в лимузине, им все равно не дано узнать ни про музыку виадуков, ни про церкви, где святые подмигивают и кивают нам, ни про то, что наш гитарист Джой де Кампа, попросту Диджо, нашел наконец-то подходящее название и, вдохновленный, принялся сочинять великий американский роман «Ветхость», начав его предложением «Заря встала, как больные старики, играющие на крыше в кальсонах».
Начало нас потрясло. Польщенный Диджо рванулся домой и в экстазе строчил всю ночь напролет. Я всегда знал, когда он сочиняет. Не только потому, что взгляд его стекленел и становился безумным. Дело в том, что писал Диджо под музыку, обычно под «Увертюру 1812 года», а окна наши разделял лишь узенький переулок. И если я в два часа ночи просыпаюсь от звона колоколов и уханья пушек, значит, Диджо творит.
На следующее утро со слезящимися глазами, дымя «Лаки», Диджо читал нам второе предложение. Оно шло на двадцати исписанных от руки страницах и никак не развивало тему стариков в кальсонах на крыше. Казалось, будто автор, еще не начав романа, пустился в лирическое отступление. Все второе предложение было посвящено эпической битве паука с гусеницей. Сражение происходило в переулке между нашими домами, и именно здесь — Диджо настаивал на этом — единственно подходящее место для чтения. Голос его гулко ухал между стен. Он читал не отрываясь, яростно жестикулируя свободной рукой: то изображая наскок паука, и тогда пальцы его нацеливались как клюв, терзая зеленое нутро гусеницы, то вдруг кулак его разевался, изображая пасть, испускающую пронзительный крик. Гусеница отступала — крик нарастал, ядовитые волоски насекомого щетинились. Перец, Зигги и я слушали, изредка обмениваясь взглядами.
Не лирическое отступление Диджо тревожило нас. Все мы рассказывали страшные истории. Маниакальная увлеченность Диджо насекомыми — вот что настораживало. Из всей местной живности — воробьев, голубей, мышей, кошек, собак, — только на насекомых наблюдали мы причудливость неуемных фантазий природы. Почти все ребята рано или поздно удовлетворяли свое любопытство, терзая букашек. Но Диджо был одержимый. Он научился изощренно уничтожать их. К примеру, часами мог наблюдать за муравейником, даже сладкую приманку туда подложит, а потом возьмет да взорвет его шутихой.