Катюша стала кассиршей театра. Вместе с тем ей поручали выходные роли: она была очень застенчива и соглашалась играть лишь роли без слов. Даже те несколько фраз, которые ей случалось произносить, она говорила таким слабым, дрожащим голосом, что зрители нередко кричали с мест: «Громче!»
Театр наш был молодой, горячий и бескорыстный. Мы играли нередко по три спектакля в день, репетировали круглые сутки, часами спорили о ролях, пьесах и декорациях и притом ели что попало, спали где придется, одеты были немногим лучше Агафона… Жизнь наконец-то улыбнулась мне, но, к сожалению, ненадолго.
Однажды мы давали один из лучших наших спектаклей — «Разбойники» Шиллера — в большой станице Ново-Кубанской. Играть нам предстояло не в клубе, а в настоящем, хотя и летнем, театре. Машины с декорациями задержались в пути и прибыли, когда у наших актеров от волнения уже стекал с лица грим и начали отклеиваться бороды и усы. Все работники театра приняли участие в расстановке декораций, одна только Катюша торговала в это время билетами в маленькой фанерной кассе у входа.
Наконец спектакль начался. Я играл Карла Моора. Не знаю, как другие актеры, но я, находясь на сцене, не замечаю ни зрителей, ни того, что происходит в зрительном зале, будь то даже пьяная драка или другое шумное происшествие. Лишь иной раз, произнося монолог на публику, я останавливаюсь взглядом на каком-либо одном лице и обращаюсь со своим монологом как бы к нему. Конечно, после спектакля я бы нипочем не узнал этого человека, на несколько минут олицетворившего для меня зрительный зал.
Но в этот раз вышло иное. Перед тем как начать свой монолог, я случайно — а может, потому, что этот зритель был с резкой отметиной, — остановил свой взгляд на смуглолицем парне с черной повязкой на глазу. Затем, отговорив монолог, я совсем было забыл о нем, как вдруг черты его снова всплыли в памяти, и мне неудержимо захотелось увидеть одноглазого парня…
Я посмотрел раз, другой, у меня как-то едко и неприятно засосало в груди, но я не мог понять, откуда взялось это чувство. Парень — красивый, смуглый, горбоносый, с волнистыми, зачесанными назад волосами; зрячий его глаз глядел остро и цепко…
— Что ты все зад мне кажешь? — услышал я обиженный шепот Франца Моора.
После этого я уже не мог смотреть на пария с черной повязкой, но память сработала вдруг сама: «Буртовский!»
Так вот кого настиг Агафон! Значит, и дружки его где-то поблизости…
Почему-то я был уверен, что тут присутствует вся кулацкая троица. И действительно, выйдя из здания театра, я у киоска с квасом увидел Карачуна с Веремейкой. Они пили из больших кружек квас, стоя вполоборота ко мне, но я мог поклясться, что они меня видят.
Я не знал, как мне быть. Поднять тревогу? Но милиции поблизости не было, а пока народ смекнет, что к чему бандиты успеют скрыться. К тому же они держатся поврозь. Итак, это не годится. Но если я буду медлить, они уйдут. «Нет, не уйдут!» — решил я вдруг с каким-то томительным и сладким чувством. Они узнали меня и потому не уйдут. Мне даже не к чему их искать — они сами отыщут меня: ведь их трое, им естественнее первыми напасть на меня. Я старался представить себе, как это произойдет. Во всяком случае, из-за угла им меня не пришить — значит, придется действовать более или менее открыто…
Странное, сосредоточенное чувство овладело мною. Всю жизнь преследовала меня и моих близких чья-то несытая злоба. Я прожил на свете едва восемнадцать лет, а скольких уже потерял на своем недолгом пути: бабушку, дядю Петю, Агафона. Та же злоба разлучила меня и с живыми: рыжий парень, Андрей Бондарь, Сергей Гвозденко. Злоба ломала кости бедным певунам и гармонистам Лукьянова таборка, оставила вечные меты на спине отчима, захлопнула передо мной школьные двери, гналась с топором за Катюшей и сейчас заносит нож надо мной…
Может показаться странным, что я ни словом не обмолвился ни товарищам, ни Катюше о своей встрече. Я не хотел никого впутывать. То, что должно было случиться, касалось меня одного и тех, кто был далеко отсюда. Бывает в жизни так, что человек должен один сыграть свою игру…