– Ук… укрыться… – прохрипел Генрих, указывая тростью на арку ближайшего дома, где виднелась вывеска маленького кафе. – Надо… укрыться…
Они ввалились в полутемную прихожую кафе, сбивая с ног подставку для зонтов. Запах влажной шерсти, кофе и плесени ударил в нос. Томас, тяжело дыша, пытался отряхнуть воду с рукава. Эльза стояла посреди прихожей, мокрая, жалкая, с каплями, падающими с кончиков её ненастоящих волос на плитку. Она дрожала. Или это просто вода стекала?
Именно тогда она увидела его. Большое, пыльное зеркало в тяжелой раме, висевшее у вешалки.
– Ой, Томас, – сказала она тем же глухим, безжизненным тоном. – Смотри, какие мы мокрые зайчики.
Она подошла к зеркалу. Томас, чувствуя ледяную тяжесть в желудке, последовал за ней.
В мутном стекле отражались две фигуры. Он – высокий, бледный, с темными прядями волос, прилипшими ко лбу, в промокшей рубашке, обрисовывающей неестественно прямые, лишенные мышечного рельефа плечи и торс. Его лицо… его лицо было странно гладким, матовым, как у актера под гримом. Румянец смыт дождем. И глаза… в них светилась настоящая, дикая паника.
И рядом – Она. Желтое платье, слипшееся, облегающее жесткий, угловатый каркас. Плечи – квадратные. Талия – не тонкая, а просто впалая. Волосы – мокрый, темный комок, прилепленный к слишком гладкому, бледному лбу. Краска на щеках расплылась грязными ручьями. А глаза… Большие, синие, стеклянные. Совсем пустые. Неживые.
Эльза замерла. Её дыхание (было ли оно?) остановилось. Она пристально, очень пристально смотрела в зеркало. Сначала на себя. Потом на Томаса. Потом снова на себя. Её нарисованный рот медленно, медленно приоткрылся.
– Томас?.. – её голос был шепотом, полным леденящего ужаса. Шепотом, который прорезал шум дождя за дверью. – Томас?.. Почему я… Почему я… – она подняла руку, мокрую, с жесткими пальцами, и медленно, как в кошмаре, поднесла её к своему отражению в зеркале. – …такая бледная? Такая… странная?
Томас увидел в зеркале за их спинами Марту и Генриха. Их отражения были размытыми, как призраки. На лицах стариков застыла одинаковая гримаса – смесь предельного ужаса и безумной, отчаянной решимости. Марта вцепилась в рукав Генриха, её рот был открыт в беззвучном крике.
«Она видит! Она понимает что-то ужасное о СЕБЕ!» – мысль ударила, как ток. «ОНА УЗНАЛА, ЧТО ОНА НЕ НАСТОЯЩАЯ!»
– Нет, Эльза! – зарычал Томас, и его голос сорвался. Страх за нее, страх перед этой правдой, которую он сам боялся признать, сдавил ему горло. Он в ярости схватил её за запястье – и ощутил под мокрой тканью не кость и плоть, а что-то твердое, негнущееся, чужое. Каркас. О Боже, правда. Она... она не...
– Пойдем отсюда! Сейчас же! – Он рванул её к выходу, обратно под хлещущий дождь, оставив Марту и Генрих стоять в темной прихожей перед зеркалом. Он не видел своего отражения – он видел только ЕЕ жуткий образ в зеркале и отчаяние родителей. Его собственная бледность, его промокшая одежда, его страх – все это было для него доказательством его человечности, его живой реакции на кошмар, разворачивающийся вокруг его любимой... его куклы. Трещины в фарфоре разрослись, но показывали только одну страшную правду: Эльза была ненастоящей. Правда о нем самом была еще впереди, за гранью самого страшного сна.
Тряпичное Сердце
Квартира пахла пылью, нафталином и слезами. Не та солнечная квартирка из начала их «романтических» прогулок, а настоящая квартира Марты и Генриха – старомодная, заставленная тяжелой мебелью, с портьерами, давно не знавшими солнечного света. В углу стояло пианино, покрытое пледом. На полках – пыльные книги и несколько старых фотографий в рамках, лица на которых были обращены к стене.
Томас стоял посреди гостиной. Его промокшая рубашка холодно прилипла к спине. Он дрожал, но теперь это была не дрожь холода, а глубокая, внутренняя вибрация ужаса и надвигающегося безумия. Перед ним, на диване с выцветшей обивкой, сидела Эльза. Она сидела слишком прямо. Её промокшее желтое платье потемнело, обнажая жесткие линии бедер, угловатые колени. Её мокрые «волосы» слиплись, прилипнув к слишком гладкому лбу. Краска на лице расплылась пятнами, оставив бледную, восковую основу. Но хуже всего были глаза. Большие, синие, стеклянные. Они смотрели прямо перед собой, пустые, невидящие. Неживые. Совсем неживые.