Открыла глаза, умостилась удобнее. Забравшись рукой под кофту, в теплое, сквозь юбку ощущала негодующие толчки; будто учуяв ладонь, усмирял он свой пыл, успокаивался. Утихала и боль в пояснице. Но легче не стало. На куски разрывалась душа: не передала с дочерью своему залетушке слова, какие она скопила для него за весну. Может быть, и не за весну, а за все десять лет, проведенные в саманной думенковской хате. Ведь она их вовсе не высказывала ему; откладывались они где-то на самом донышке сердца, не произнесенные вслух, не-хожалые, заветные. Собственно, их и некому было выговаривать — он пропадал больше на чужбине. А в те считанные дни, особо ночи, когда доводилось быть вместе, она млела от бабьего счастья; не только забывала слова — самое себя не помнила. Знать о себе слова те давали потом, когда остывал в хате и след залетушки…
Мельник придержал лошадь. Поводя головой, ловил степные шорохи ночи.
— Навроде топот, ага?
Выпустила Махора на волю из-под пухового платка ухо; кроме стука в висках, ничего не слыхала.
— Кажись, нема…
— А вото не огонек, случаем? Глаза вострые у тебе, молодые…
— Светится…
— Слава богу.
Дергая вожжами, он заговорил громче, с явным облегчением в простуженном голосе:
— Хирный, должон быть, хутор. Ерик обогнем и, кажи, приехали. Дале не повезу, не обессудь, молодица. Препоручу куму. Так Володька велел. Сам небось, стервец поганый, не вызволился свезть — батьку спровадил. Ить тут с одного страху, как бирюк с пару, сойдешь. Зорькой бы возвернуться до дому…
От близкой воды потянуло илистым ветерком. Махора, перекутав платок, уперлась удобнее в высокую спинку бедарки, выпрямила затекшие ноги. Не слушая мельника, попыталась восстановить в памяти прерванные думки; ничего не могла вспомнить. Обессиленная, одинокая, сраженная одичавшей тоской, засморкалась в теплый ворс платка.
Потревожила, не то беспокойный норовом зачался: толкнул раз, два — осерчал. Махора поспешно распрямилась, будто чернобыловый прут из-под подошвы. Обе ладони сунула под кофту. Мигом слетели оцепенелая одурь, чувство одиночества и безысходной тоски. Глаза явственнее различали в потемках бородатое лицо мельника, вытянутые руки с вожжами; перевела взгляд на степь. Неподалеку проступала темная стенка; она уходила куда-то низом, под кромку едва внятного бугра, слитного с плюшево-синим краем неба. Догадалась: ивняк. Смутно наметилась белесая полоска. Наверно, ерик. Где-то за ним кошачьими глазами желтели две крапицы. Хутор. А Мансур указывал не туда. Потянулась, пошарила взглядом в темени. Ничего там не светится, поддакнула наугад. Поправила свою промашку:
— Дядько Мансур, светится во-она… С другой руки вовсе.
Мельник шевельнул вожжой, отозвался не сразу:
— Абы дорога была под ногами… Куда-нибудь да приведет до людей.
Сбавил бег лошади, спросил недобро:
— Твой-то… башку таскает еще на плечах?
Махора промолчала. Сдавив потуже у подбородка платок, подалась всем телом на край бедарки.
Обиделся мельник: секанул в сердцах лошаденку, пустил вскачь. До самого ерика гнал, не сымая со спины кнута.
У гребельки дорогу перегородили люди.
— Стойте-ка! Кому шумлю!
— Куды пре-ешшь!
Обступили. Спрашивал один, а руками шастали в бе-дарке все.
— Кто такие? Откуль едете?
Сообразив, с кем имеет дело, мельник воспрянул духом; вглядываясь в волосатое лицо говорливого, угадывал:
— Кум Евсей, ага?
— Гм, «кума» напал… Сказуй, откуль едете?!
— Та погодь, Евсей… Ить эта я, Мансур Егорка, с Казачьего. Али паморотки вышибло? В запрошлом годе на млыну моему дерть рушил… Помараев ты по прозвищу.
В неловкой заминке откликнулся другой голос, хрипатее, злее:
— Младший урядник Помараев, сведи-ка в правление. В аккурате там зараз и казачинцы… Нехай прощупают как след, каки таки хуторцы их раскатуют в потемках в степу…
На пути в правление Мансур пытался усовестить кума, шагавшего с вожжами. Свесившись с бедарки, укорял:
— Ну, кум, ей-бо, не ждал… В глаза отказаться. Совесть у тебя есть?
— По нонешним временам от кровного дитя открестишься, не токмо… Но! Но! Встаешь, курва.
Смыкнул сердито — ступицы защелкали чаще. Едва поспевал перебирать ногами, загребая пыль. Погодя спросил:
— Что за черт в бедарке?
— Обнаковенная баба… — пробурчал мельник. Помолчав, добавил — Нашенская, хуторская… Занедужила от тяжести, вот везу до знахаря. До тебя метил с ночевкой. А вышло, вишь, впору навыворот…