Девичий смешок в садочке пробудил в нем далекое, дивно-гол убое… Атаманский сад в Казачьем, серьга луны, запутавшаяся в голых ветвях жерделы… Дивчина с опущенной скорбно головой, сидящая на срубе колодезя… Лицо ее не давалось уже памяти: видел чье-то схожее, остроносое, в конопушках, с белыми, потрескавшимися от солнца и ветра губами и родинкой на детском подбородке. Будто вчера где-то на него глядел…
Дал нагоняй часовому — не потребовал пароль. Вошел в палатку.
— Мишка?!
Чиркнули в потемках спичкой. Узкая, немужская рука перенесла огонек на огарок свечи.
Наваждение! Остренькое девичье личико в конопушках. Родинка на подбородке… Сестра милосердия! Вот кого он видел вчера…
— А Мишка куда подевался? — спросил, с удивлением оглядывая палатку.
— Руки длинные у твоего Мишки… Наладила за порог. В бричке вон спит.
Не знал, что сказать. И следа не осталось от того походного уюта, какой они с ординарцем завели в палатке. Два оберемка сена — пуховики, два седла — подушки. Сено прикрывали попонами, сверху натягивали шинели. У шеста-подпорки — ведро колодезной воды с плавающим корцом. Вся обстановка. Пелагея не смела пальцем дотронуться ни до чего. Все ее владения начинались и оканчивались в бричке.
А тут — полный погром, будто конница его прошла. На привычном месте, где должен лежать оберемок майского духовитого сена, — железная кровать, застланная кипенно-белой простыней, настоящая домашняя подушка, тоже белая. Какой-то ящик приспособлен вместо стола, покрыт кружевной скатертью. На что ведро, и то обвязано чистой марлей. Преобразился и Мишкин угол. Кровати, правда, нет, но на сене всамделишняя постель — тюфяк, подушка, одеяло.
— Чего стоишь? Раздевайся. Больные должны лежать.
Топтался, не решаясь сесть на кровать. Сестра догадалась: помогла разуться.
— Фу, а ноги!.. Портянки все истлели… С самой зимы небось не вынал их из сапог.
Борис смущенно кривился, сгорал от стыда. Откуда она взялась, языкастая?
— Вода вот… Шею бы помыл да ноги.
Холодный душ устроили тут же, в палатке, на пучке сена. Сливала сама корцом из ведра. Мылила спину, здоровую руку. От ног Борис ее оттолкнул: не выдержал пытки. Глядя на прыгающий огонек свечи, она сказала безо всякой обиды в голосе:
— Чего уж… Мойся как след. Шаровары сымай. Белье вон чистое раздобыла.
Тихо вышла, завесив за собой дверь.
В свежих, приятных до щекотки кальсонах, неумело, боязно влез под простынь. Прилег на подушку. Умащивая руку на голом поджаром животе, окликнул:
— Сестра…
Видать, она стояла тут же. Вошла. Наклонившись, оглядывала повязку, прикладывала холодную ладошку ко лбу. Дотронулась раз, другой, хмуро свела широкие ребячьи брови: что-то не по ней.
Борис, лишь бы не молчать, спросил:
— Не Нюркой кличут?
— Чего ради? — оттопырила она губу. — Свое имя есть. Ольга. Али неподходящее?
Уловил в ее голосе издевку — пропала охота вести разговор. Прикрыл глаза, тотчас ощутил обжигающую тяжесть в веках.
— Пылаешь, чисто на огне, — сказала она, опять коснувшись лба. — Еще тифу недоставало.
— Ты брось… Тиф. Самогонки я нахлестался. Оттого и жар…
— Спиртное не жар вызывает — дурь.
Рука Бориса сгребла в кулак край простыни.
— Завтра я должен быть в седле.
Вместо ответа сестра милосердия дунула на свечу.
В Ремонтную Борис прибыл на «Жучке». На перроне его встретил Федор Крутей.
— Совещание уже идет, — сказал он, беря его за локоть здоровой руки. — Я переживаю… Гашун отвечает: выехал. Утверждение командного состава прошло. Командиры все в сборе, кроме тебя. Утвердили заглазно.
Кривая получилась у Бориса усмешка. Федор встревожился.
— Дает знать?
— Рана затянется, как на собаке. Знобит что-то. А тут эта сестрица… Откуда ты ее такую откопал?
— Боевая девка. Крест имела… В шестнадцатом она целый батальон нашего брата из-под пуль вытащила. В «Летописях» портрет напечатан. А что?
— Да я так…
Свернули за теплушку, снятую с колес и приспособленную под багажный склад. По тропке, пробивавшейся сквозь колючку, подошли к пристанционному флигелю с черепичной крышей. Под акациями, в тени, лошади.
— Новость-то! — заговорил Федор. — Костей Булат-кин тут. Пропавший наш. Отыскался след и братца твоего, Гришки Колпакова. На Кубань не ушли: Деникин дорогу перекрыл. По Ставропольщине, Калмыкии двигались… Через Дивное, Кресты, Заветное… Булаткин конников своих сбил сюда, в Дубовскую, а Гришка с пехотой прямиком — на Царицын.