Борис лихорадочно искал защиту. Бабка добивала:
— А может обернуться — и не возвернешься. Мало их, какие ушли… Это, внучек, служба: то война, то чего… В старовину, бывало, сроду парнями в солдаты не уходили. Мой деверь, помню, семнадцать лет в солдатчине пребывал. Явился — внуки росли. А твой дед? Девять годов в жалмерках сама нудилась.
— Зараз помалу…
— Не скажи, парень. После действительной зачинаются всякие сверхсрочные. А семя будет расти.
Хитро жмурила мазутные глаза. Поняла: проломила стенку. Утирая концами свежевыстиранной полушалки губы, развивала успех:
— Невеста на примете есть. Славная девка, что тебе лицом, что карактером. И сословия нашего, хохлушка — не казачка. Давно знаю ту семью. Не девка — ягода малиновая, в самом соку… Право слово.
Прислонившись к печке, Пелагея с грустью и завистью глядела на взъерошенного брата. Всем существом своим, нескладной девичьей жизнью она желала ему добра. Переняла его сердитый и в то же время растерянный взгляд, краснея, раздвинула блеклые губы:
— Чего уж, братушка…
Борис вышел из хаты. Дверью не хлопнул, не сорвал с гвоздя и ватник с шапкой. Бабка, обращаясь к богородице, размашисто перекрестилась:
— Пречистая дева Марея, свершилось…
Погремела жестяным корцом в деревянной кадке — в горле пересохло.
— И слава богу, все обернулось. Нонче же поедем в Платовку… А то заждались сваты.
— Зовут-то ее как? — спросила Пелагея.
— Махорой.
Вытерла ладонью дно опорожненного корца, накинула гнутой ручкой на кадку.
Крепко стиснул Борис женину руку. Остановился на паперти. После спертого, удушливого чада в церкви до коликов в боках набрал надворного воздуха. Толкнули в поясницу: двигай, мол. По сопению угадал Володьку Мансура. Ощущение тоски, одиночества, какое охватило было в церкви, пропало. Все тот же над ним неоглядный синий простор, степное солнце, и те же друзья. Они отделяли живой стенкой от напиравших хуторян. Значит, ничего не изменилось. Все по-прежнему…
Даром утешал себя. Изменилось. Половина мира с левой руки будто отгорожена от него занавеской. Боялся скосить глаз. Сложное чувство обуревало. Сам не знал, чего в нем больше — ненависти, равнодушия или жалости. И в то же время не терпелось сдернуть занавеску: что там?
От паперти тесно выставился люд. Весь хутор! Невидаль какая. Батюшка за сегодня третью пару обкручивает. Нетерпеливо поддергивая онемевшую руку жены, он напролом шел к церковным воротам. Не дожидаясь, пока это сделают другие, подсадил молодую в дроги, вскочил сам, толкнул парнишку-кучера в спину: погоняй! С места в карьер взяли застоявшиеся лошади, обряженные в ленты и бумажные цветы.
По хутору проскочили вихрем. У хаты тоже толпа. В отвернутых настежь воротцах — причуда; пылает костер от дурного глазу. Нужно взять огненный барьер, не опалив конского волоса. Кони осадили на всем скаку; дрожа, крутили запененными мордами, пятились, пригибая задранное дышло. Осмелевшая толпа, подступая, орала, прыгала; детвора кидала шапки, свистела…
Вырвал Борис у оробевшего кучера вожжи, поднялся на ноги в дрожках, разворачиваясь, жиганул и без того одуревших лошадей. Толпа сыпанула от воротец. Кони, перелетев огонь, встали как вкопанные. Из-под нарытников пузырилась коричневая пена. Борис спрыгнул наземь, за руку стащил жену. У порога совали укутанную рушником черную икону, обсыпали зерном и хмелем непокрытую голову. Оттеснил толстозадую бабу в красной кофте. Потом догадался: тещу…
Званых набилась полная горенка и комнатка. А еще больше осталось незваных во дворе, за плетнем, на улице. Липли к запотевшим стеклам подслеповатых оконцев — каждому хотелось взглянуть на молодую. Жених больно скаженный: на паперти, после венца, не дал разглядеть всю до тонкости, по хутору промчался, как угорелый, и тут, возле собственного двора, чертом попер на огонь, было людей не передавил. И вовсе ошалел у порога: выдернул свою кралю с дрожек, не задерживаясь у иконы — благословения, силком потащил в хату. Бабы судили на всю улицу:
— Кажуть, до богородицы и не приторкнулся.
— Молодяк ноне пошел… Мы, бывалыча…