Повод дал иеромонах Илиодор. Не плачет — воет по нем веревка. Устроил молебен в Александро-Невском соборе, крестный ход с хоругвями, песнопением. Церкви захлебывались в праздничном колокольном звоне. Весь город вывалил на улицы. Едва протолкался Иван через Соборную площадь. У калитки штаба налетел на Минина.
— Сергей Константинович! Вели преградить путь… Штыками. А Илиодора — к стенке!
— Горяч ты, Кучеренко, не в меру. Плохо знаешь свои законы. Советская власть отделила церковь от государства, но не закрыла ее. Крестный ход — в честь причисленного к лику святых князя Александра Невского. Ни больше, ни меньше.
— Да это же демонстрация, Сергей Константинович… Контрреволюционная демонстрация! Князем прикрылся Илиодор, как банным веником. Глянь на толпу… Кто там?! Сволочь всякая повылазила из щелей. А звон-то! Малиновый, пасхальный… Дураку одному невдомек, что торжества устроены по случаю гибели наших братьев в Ростове. В честь Калединых да Корниловых!
Минин недовольно нахмурился.
— Мне Совет вверил оборону Царицына… Мне и отвечать.
Иван, не сдерживаясь, перешел на шепот:
— Укрываешь, товарищ Минин… Илиодор первое слово скажет по тебе, ступи завтра нога Каледина на эту площадь. В жмурки играть с тобой не станет.
— Берешь много на себя, Кучеренко…
С той поры надоедал Андрюшке Шманову, своему начальнику: отпускай, мол. Отнекивался тот, а вчера сам вызвал:
— Настырный ты, черт, — сдерживая ухмылку, укорял он. — Поезжай.
— А он?
Иван, опускаясь на стул, указал большим пальцем назад, за стенку — имел в виду Минина.
— Дал добро. Но ты не сияй. Не насовсем. В Великокняжеской готовится окружной съезд. Ты предстанешь там от Царицынской парторганизации. Вот бумажка. Добирайся на чем сможешь, хоть пешком.
После завтрака, простившись с родичами, Иван едва не бегом заспешил к вокзалу.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Морозным вечером переступил порог своей хаты вахмистр Борис Думенко. Вошел без стука. В печке жарко горели кизяки. Зево заслонкой не прикрыто — бился на беленой стенке отблеск огня. Проход в горенку, между печкой и шкафом, темнел тревожно, подкрашенный горячим светом.
Глядя в него, служивый спросил хриплым, перехваченным от волнения голосом:
— В хате… есть кто?
В горенке, слышно, кто-то сполз с лежанки.
Винтовку отставил в угол, шашку и вещмешок сложил на стол. Нетерпеливо рвал крючки на шинели.
Из-за печки высунулась беловолосая голова. Красные блики мерцали в распахнутых глазах.
Борис, расставив руки, вышел на свет, нарочно показывая себя.
— Не угадуешь? Батянька твой…
Девочка выставила из-за укрытия худенькое плечико в голубой бумазейной кофточке, развязала туго стянутый узелок рта:
— Борис — батянька мой…
— Я-то кто?
— А почем я знаю?
Он смущенно мял залубеневший с мороза, золотистосерый от щетины подбородок; недели две телепался в теплушках, на крышах, сутками вылеживал по вокзалам. Мудрено узнать. Почти не довелось за все годы видеть дочку: после действительной была мала. Правда, являлся на побывку этим летом, в августе, но она лежала в горячке — не до батяньки.
— Лампу бы хоть засветила… Где она у вас?
Лампа на прежнем месте, на оконце. Зажег от трофейной зажигалки. Высветляя пузырь, спросил:
— Мамка куда же подевалась?
— До Деда Макея побегла. И тетя Пелагея тамочки… У их седня веселье: дядька Ларион со службы утик.
Присел Борис к столу, на бывшее отцовское место. Не напрашивался в батьки — девка больно остра на язык. Мало чего еще вчешет. Хмурясь, приглашал:
— Выходи на огонек… Познакомимся.
Девочка оторвалась от печки. Шагнула несмело, боком. Бледную, худенькую — одни мосольчики — руку, ладошкой вверх, вложила в загрубелую лапищу. Глядела не мигаючи, не по-детски. Вылитая Махора! И лицо, и походка, и норов… Недоверчива, ходит боком.
— Борис Макеевич Думенко, — назвался он. — А тебя кличут как?
— Муськой.
— Мареей, значит?
Она пожала плечами: не знаю, может, и Мареей.
Смеялся силком, нервно — задет где-то в своем потаенном, отцовском. А кого виноватить? Взял на колени мешок, зубами раздергивал затянутые лямки — пальцы плохо слушались; выговаривал дочери, будто обиду:
— Что ж, матерю подождем… Она-то должна бы вроде признать. Али тоже?..