— Спаси, Господи, раба божьего, не дай пропасть в зубах у погани! Да что ж это деется, уж ни свету белого не боятся, ни креста животворящего!
Лошадь наддавала, телегу заносило на поворотах, я боялась, что нас в щепу о дерево расколотит или в канаву вывалит. Колотушка, которой Сыч по барабанке стучал, моталась по телеге. Стукнувшись пару раз, я уже одной рукой держалась, а второй деревяшку прихватила.
Страшная баба видна была не всё время, её скрывало за кустами, но каждый раз, появляясь в поле зрения, она была всё ближе. Нас вынесло из леса на луг, показалась деревенька за ним. Сыч истово, но неразборчиво шептал, как мне показалось, "Отче наш"; рубашка его взмокла от пота, он горбился, как будто ежесекундно ждал, что схватят. Повернулась к бабе — она и правда была рядом и вцепилась в край телеги. Глаза у неё были белые, как сваренные, сухие губы оголяли дёсны с заострившимися зубами. Тут со мной что-то сделалось, и я колотушкой от души по бабе помолотила — ту снесло.
Раздался грохот, мелькнула речушка внизу, под мостом, через который лошадь перемахнула без задержки, пересчитав все поперечины, и начала удаляться. Нашла взглядом валяющуюся в пыли фигурку: лежащая, она сказалась скорее жалкой, чем страшной, но тут же подскочила, и, не вставая, на четвереньках кинулась вдогон. Приостановилась у воды, как будто вынюхивая. Я, цепляясь за обрешётку вихляющейся телеги, смотрела, как быстро она уменьшается. Вспомнила, что нечисть вроде бы боится текучей воды, с надеждой прищурилась — нет, кадавр уже был на середине моста.
Крики Сыча "Гони, гони, милая!" мешались с молитвами, с лошади клочьями летела пена, а клятая баба приближалась. Она уже двигалась на всех четырёх — и обгоняла! Прыгнула уже сбоку, напружинившись огромной лягушкой, и я взметнулась, как американский бейсболист, отбивающий мяч, вломив ей колотухой. Бабу снова снесло, но в этот раз она бодрости не потеряла, прискакивая уже с другой стороны и готовясь к прыжку. Я тоже приготовилась, перехватывая колотушку покрепче, но тут мимо мелькнуло смазанно что-то серое, а потом мы поскакали мимо изб.
— Упас Господь, слава ему! Да стой ты, лешая! — это уж к лошади относилось, та так и неслась, не думая останавливаться.
Мне тоже остановиться казалось сомнительной идеей, но вроде бы баба отстала, а я поняла, что визжу на высокой ноте, и сподобилась замолчать.
Наступила блаженная тишина, только кузнечики трещали да лошадь хрипло дышала, запалённо поводя боками. А потом начали раздаваться крики.
Реальность подёрнулась как будто плёночкой, и на меня снизошло ватное, глухое спокойствие. Спокойно глядела на набежавший народ (люди как люди, кстати), но что говорят, не очень понимала — хотя до того с Сычом болтала запросто.
Дальше не помню ничего.
***
Лежала на твёрдом, на каких-то тряпках, припахивающих луковой шелухой и печным дымом. Под головой мягкое, шершавое и тоже воздуха не озонирующее. Не открывая глаз, пощупала и опознала валенок размера так пятьдесят шестого. Рядом женский озабоченный голос тихо выговаривал:
— Сыч-то, кормилец, Хозяйку привёз, а дальше и дела нет. Не мог-де в лесу бросить. А по мне, лучше б она там померла, чем мы тут все, да с детишками, — и, слезливо: — Ведь святой отец, она-то лежит вторые сутки не ворохнётся, а мертвяки кажинную ночь собираются Щуровы столбы грызут! С утра ходила смотреть, изгрызено всё, надолго ль хватит? Что делать? Мож, беспамятную на мельницу отвезти, глядишь, там отлежится?
Мужской голос буркнул:
— Не отлежится. Сожрут.
— Да всё лучше, чем тут! Дети...
— Терпи, Никитишна. Я помолюсь.
Женский голос вздохнул:
— Толку-то с тех молитв...
Мужской голос взбеленился:
— Больше было бы, кабы с верою молились, а не по лесам бегали да Купалу славили!
Последовал смиренный ответ:
— Прости, отче, — без тени раскаяния.
Мужчина выдохнул, тоже смиряясь:
— Бог простит. Смотри за ней, а я помолюсь за всех за нас.
Хотела открыть глаза и встать, но решила полежать ещё чуть-чуть, и снова утянуло в темноту.