– Ведаю, батюшка, – выдохнул служка, часто моргая и глядя затравленно.
– Иди, Петро, – велел Минька, и, едва тот пропал за войлочным пологом, закончил: – Послушаешь моего хозяина – будет тебе жёнка здесь. Такие жёнки водятся тут – со всей Московии повымели! Я б каждый месяц на новой женился, когда б своей так не дорожил… И служку дадим тебе, вот мальца Петра и возьми, – и тут же, хитро скосившись, негромко добавил: – А то попортят агаряне. Им тут иной раз – всё едино: что девка, что малец, что овца.
Взгляд Миньки при том был весел и поган.
Взятых в полон языков пытали по весне на кругу.
Весна всегда была крикливой.
Грохотала вода; свиристели, щебетали, клоцали, каркали, перекрикивая друг друга, птицы; ржали кони, перелаивались собаки; бякаили овцы; ревела рогатая скотина.
«Целый адат!» – говорили про такое.
Гудели, двигая сизыми кадыками, собравшиеся в круг заспанные, осунувшиеся за зиму казаки, споря, как идти за добычей: конными на ногаев, или морем Сурожским по брегам Тавриды, а то и дальше, в Туретчину; или вверх по Дону, а потом вниз по Волге – на Хвалынь; и кому доверить атаманскую власть в походе.
В то время жгли огонь прямо здесь же; дым срывался в сторону, закручивался волчком, вдруг успокаивался и стелился в ноги.
Приходило время расспроса и человеческой муки.
Те, кому выпало попасться казакам, надрывались на своём языке, вспоминая то слово, которое избавило бы их от творимого над ними.
Привлечённые суетой, прибредали куры; собаки, напротив, держались поодаль, но чтоб не потерять запах; козы отбегали и блеяли так, будто дразнили пытаемого.
Палачей казаки не имели, но всегда находились умельцы работать с щипцами, с длинным, трёхжильным кнутом, а то и просто с топором, которым бережно кромсали человека, не давая ему омертветь раньше срока.
Иногда мучимый захлёбывался воплем и сознание оставляло его. Тогда пленника отливали из стоявшей здесь же кадки, или ж тёрли щёки и уши ещё лежавшим кое-где снегом. В том виделась своя забота и почти ласка.
Звали из забытья, как дитя, – и радовались, когда пленник открывал глаза.
Возвратив к жизни, продолжали искать в человеке правды, пробуя то здесь, то там. Правда могла таиться в перстах, в ухе, в глазном яблоке. Она почти всегда раскрывалась и выпархивала.
Казаки не услаждались обыденным для них зрелищем пытки, а то и не глядели на неё вовсе, – и лишь внимательно вслушивались в ответы, нетерпеливо перетаптываясь. Никто не скалил зубы и не смеялся.
Атаман выспрашивал, что затевается в городе Азове, или Аздаке; что у ногайских мурз на уме; каким шляхом пойдут ногаи и крымские татаровя на украйны руськие и посполитные литовские; собираются ли иные поганые приступать на казачьи городки.
Выведав всё, человека забывали в грязи.
Добро, если он к тому времени уже захлебнулся собственной мукой – тогда дух его нёсся прочь, стремительный, как ласточка.
Но иной раз калека ещё дышал. Казачьи рабы, ногайцы и татаровя, кидали калечного в повозку и везли к Дону, где, засунув в мешок с камнями, протыкали пикою и, под присмотром младых казачков, топили.
К месту пытки сбегались собаки и казачата. Собаки нюхали и лизали. Казацкие подростки копошились, взвешивая в ладонях отяжелевший кровью песок.
…в тот раз казаки затоптали в грязь железный штырь – и Степан нашёл его первым.
На штырь, ещё тёплый в руке, была намотана латка человеческой кожи и клок чёрных, с кудринкой, волос.
Пленник поведал: османский султан собирает воинство неслыханное – возвращать под руку свою уворованный казаками Азов-город.
…в ночи трепетали огромные зарницы.
Выхватывали непомерные пространства – в такую вышину, до какой ни один пожар не достиг бы. Будто кто-то над всей землёю вздымал багровые паруса.
Расползался по всей ночной степи величайший скрип. Словно саму землю, загрузив, тянули прочь с её места в преисподние котлы, а впряжена была саранча, скрипевшая острыми, несмазанными коленями.
Черкасские люди стояли на валах, глядели в бурлящую, как в казане, ночь.
Никто никогда на Дону подобного не видал, не слыхивал.
Птицы летели над городком в московскую сторону, оставляя свои гнездовья.
Поп Куприян, проходя по валам и кропя стены, молил Господа о спасении. Голос его то затихал, то вновь обретал силу.
В редких факельных огнях сам Черкасский городок лежал, как слабый морок.
Пламя выхватывало то конский круп, то крышу куреня, то слабый мосток и червчатую воду под ним, то одинокую казачку, ставшую посреди дороги, как врытая.