Выбрать главу

Мысль назвать эту книгу руманом — мысль на самом деле принадлежала не мне, я это доказываю в самом тексте, — была другой невинной хитростью, придуманной, чтобы заинтриговать критиков. Моя книга — роман, такой же роман, как и любой другой. Но пусть она называется руман, раз уж у нас «называться» означает «быть». Что за вздор, будто уже миновала эпоха романа! Или эпических поэм! Пока живы романы прошлых веков, роман будет жить и возрождаться. Надо только заново пережить его во сне.

Еще не завладел моими снами Аугусто Перес и его руман, как я уже пережил во сне карлистские войны, которых я был свидетелем в детстве, и написал «Мир во время войны», исторический роман, или, лучше сказать, романизированную историю, по школьным законам жанра. По канонам того, что называется реализмом. Пережитое в десять лет я снова переживал, когда мне было тридцать и я писал этот роман. И продолжаю переживать в процессе нынешней истории, проходящей перед моими глазами. Она проходит и остается. Во сне я нашел мою «Любовь и педагогику», изданную в 1902 году, другую мучительную трагедию. Для меня по крайней мере она была мучительной. Перенося свои муки на бумагу, я надеялся освободиться от них и передать их читателю, В «Тумане» опять появился трагикомический туманно-руманный дон Авито Карраскаль, объяснявший Аугусто, что жить нас учит только жизнь. Равно как видеть сны учат только сны. Затем, в 1905 году, последовала «Жизнь Дон Кихота и Саичо по книге Мигеля де Сервантеса Сааведра, объясненная и прокомментированная». Но не просто так, а заново увиденная во снах, пережитая и преображенная. Вы скажете, мои Дон Кихот и Санчо не похожи на сервантесовских? Ну и что? Дон Кихоты и Санчо Пансы живут в вечности — она же находится не вне времени, но внутри него; вся вечность во всем времени и вся вечность в каждом его моменте — они не принадлежат только Сервантесу, или мне, или кому-либо, видящему их в своих снах, но каждый из нас возрождает их заново. Что до меня, я считаю, что Дон Кихот открыл мне свои заветные тайны, которые он утаил от Сервантеса, особенно о своей любви к Альдонсе Лоренсо. В 1913 году, еще до «Тумана», появились мои рассказы, объединенные в книге под названием одного из них — «Зеркало смерти». После «Тумана», в 1917 году, я выпустил «Авеля Санчеса»; это история страсти — мучительнейший из всех проделанных мною экспериментов, я вонзил свой ланцет в ужасную опухоль, общую для всей нашей испанской расы. В 1921 году я издал роман «Тетя Тула», который в последнее время, благодаря немецкому, голландскому и шведскому переводам, вызвал широкий отклик во фрейдистских кругах Центральной Европы. Следующий роман появился в 1927 году в Буэнос-Айресе под названием «Как делается роман»; эта автобиографическая книга оказалась для моего доброго друга и отличного критика Эдуарде Гомеса де Бакеро, «Андренио», при всей его тонкости, ловушкой вроде моего румана — он объявил, что думал, будто я и впрямь напишу роман о том, как делается роман. Наконец, в 1933 году, были опубликованы «Святой Мануэль Добрый, мученик, и другие три истории». Все они — порождение туманных сновидений.

Книги мои удостоились переводов — сделанных без моего вмешательства— на пятнадцать языков, насколько мне известно: на немецкий, французский, итальянский, английский, голландский, шведский, датский, русский, польский, чешский, венгерский, румынский, хорватский, греческий и латышский. Но чаще всего переводили «Туман». Вначале, в 1921 году, через семь лет после его публикации, роман был переведен на итальянский Джильберто Беккари с предисловием Эцио Леви; в 1922 году — на венгерский (Будапешт), перевод Гаради Виктора; в 1926-м — на французский (Коллексьон де ла Ревю Эропеенн), перевод Ноэми Ларт; в 1927-м — на немецкий (Мюнхен), перевод OTTO Бука; в 1928-м — на шведский, перевод Аллана Вута, и на английский (Нью-Йорк), перевод Уорнера Файта, и на польский (Варшава), перевод доктора Эдварда Бойе; в 1929-м — на румынский (Бухарест), перевод Л. Себастьяна, и на хорватский (Загреб), перевод Богдана Радича, и, наконец, в 1935 году — на латышский (Рига), перевод Константина Раудиве. Всего десять переводов, на два больше, чем моей книги «Три назидательные новеллы и один пролог», куда входит и «Настоящий мужчина». Почему такое предпочтение? Почему иноязычным народам больше остальных моих произведений приглянулось именно это, которое немецкий переводчик Отто Бук назвал «фантастическим романом», а американец Уорнер Файт — «трагикомическим романом»? Очевидно, из-за фантазии и трагикомизма. Я не ошибся, предположив с самого начала, что эта моя книга, названная «руманом», станет наиболее популярной. Не «Трагическое ощущение жизни» (шесть переводов), ибо оно требует некоторых философских и теологических познаний, менее распространенных, чем мы думаем, и потому меня удивил успех этой книги в Испании. Не «Жизнь Дон Кихота и Санчо» (три перевода), ибо сервантесовский «Дон Кихот» вовсе не так известен — и еще менее популярен, особенно вне Испании, да и в самой Испании тоже не очень, — как считают наши отечественные литераторы. Я даже решусь предсказать, что книга вроде моего «Тумана» может содействовать тому, чтобы «Дон Кихота» узнали больше и лучше. Именно эта моя книга, а не какая-либо другая. Из-за ее национального характера? Но мой «Мир во время войны» был переведен на немецкий и чешский языки. Дело в том, очевидно, что фантазия и трагикомизм моего «Тумана» больше говорят человеку как личности — человеку вообще, стоящему одновременно выше и ниже всех классов, каст, социальных прослоек, бедному или богатому, плебею или аристократу, пролетарию или буржуа. И это хорошо известно историкам культуры, людям, которых называют учеными. Подозреваю, что большую часть этого пролога — или металога, — который могут назвать самокритикой, мне внушил, смутно чернея в тумане, тот самый дон — он уже заслуживает такого звания, — дон Антолин Санчес Папарригопулос, выведенный в главе XXIII, хотя мне и не удалось применить в прологе строгую методу этого незабвенного глубокого исследователя. Ах, если бы я смог, следуя его идеям, заняться историей людей, собиравшихся писать, но не сделавших этого! К этому роду, к этому типу относятся наши лучшие читатели, наши со-трудники и co-авторы, лучше даже сказать — со-творцы, те, кто, прочитав какую-нибудь историю, к примеру мой руман, говорят: «Да ведь я думал так же гораздо раньше! Этого героя я просто знал! Мне приходило в голову то же самое!» Насколько они отличаются от самоуверенных невежд, озабоченных тем, что называют правдоподобием! Или от тех, кто считает, будто они живут наяву, не зная, что по-настоящему живет наяву лишь тот, кто сознает, что грезит, как нормален лишь тот, кто сознает свое безумие. «А кто не путает других, путается сам», — как говорил Аугусто Пересу мой родственник Виктор Готи.