«На краюшке чужого гнезда»
Тургенев привез роман «Дым» в Петербург 25 февраля 1867 года. Здесь он прожил десять дней на квартире В. П. Боткина, решив, по обыкновению, предварить публикацию романа чтением и обсуждением в кругу друзей. Чтение состоялось в первый же день по приезде, Тургенев с удовлетворением сообщал П. Виардо: «Успех моего чтения чем дальше, тем больше возрастал; кончил все вчера, к двенадцати ночи — читал почти семь часов подряд, изнемогая от усталости, но то впечатление, которое, я видел, производило мое чтение, поддерживало и бодрило меня. Словом, по-видимому, из всего написанного мною это наименее плохо, и мне сулят золотые горы. Тем лучше, тем лучше. Я в особенности счастлив тем, что ваше мнение — единственное решающее для меня — подтверждается». Тургенев еще не понимал, что его литературные советчики — В. П. Боткин, П. В. Анненков, В. А. Соллогуб и Б. М. Маркович, которые прослушали роман, уже далеко не отражали подлинного общественного мнения России.
В Петербурге Тургенев познакомился на сей раз с известным ценителем живописной и музыкальной культуры России Владимиром Васильевичем Стасовым. Встреча произошла на концерте «Русского музыкального общества» в зале Благородного собрания. «Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос, его добрые, немножко потухшие глаза», — писал Стасов о первом своем впечатлении. Завязался разговор по поводу живописного наследия Брюллова, и поскольку Стасов был его противником, Тургенев оживился, встретив единомышленника. Но единство и взаимопонимание оказалось иллюзорным. Едва речь зашла, о музыке, как их взгляды резко разошлись. Тургенев воспитывался в салоне Виардо на классических традициях Бетховена и Моцарта, к новаторским исканиям русской «Могучей кучки» он относился недоверчиво. «Завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди», — вспоминал Стасов.
Тогда же состоялась первая встреча Тургенева с Дмитрием Ивановичем Писаревым. «Писарев, великий Писарев, бывший критик „Русского слова“, зашел ко мне, — шутливо рассказывал Тургенев писателю М. В. Авдееву, — и оказался человеком весьма не глупым и который может еще выработаться: а главное — он выглядит „ребенком из хорошей семьи“, как говорится, ручки имеет прекрасные, и ногти необыкновенной длины, что для нигилиста несколько странно».
Впоследствии Тургенев так вспоминал об этом визите: «Я останавливался тогда у В. Боткина. Надо вам сказать, что Боткин бывал частенько очень груб. Когда он узнал, что пришел Писарев, он взволновался: „Зачем этот явился? Неужто ты его примешь?“ Я говорю: „Конечно, приму, а если тебе неприятно, ты бы лучше ушел“. „Нет, — говорит, — останусь“. Мне очень хотелось, чтобы Боткин ушел, — я знал его и боялся, чтобы он не выкинул чего-нибудь. Но делать было нечего, не мог же я гнать хозяина из дома. Я их познакомил. Боткин поклонился небрежно и уселся в угол. „Ну, думаю, быть беде!“ И действительно, только что Писарев что-то сказал — как мой Боткин вскочил и начал: „Да как вы, — говорит, — мальчишки, молокососы, неучи!.. Да как вы смеете?..“ Писарев отвечал учтиво, сдержанно, заявив, что едва ли г. Боткин настолько знает современную молодежь, чтоб называть ее огульно „неучами“. Что же касается самого укора в молодости, то это еще не вина: придет время — и эта молодость созреет. Таким образом, оказалось, что поклонник всего изящного, прекрасного и утонченного оказался совершенно грубым задирой, а предполагаемый «нигилист», «циник» и т. п. — истым джентльменом. Я после стыдил этим Боткина. «Не могу, — оправдывался он, — не могу переносить их».
Вероятно все-таки, что Тургенев несколько смягчил конфликтный разговор, возникший между ним и Писаревым: «В течение разговора я откровенно высказался перед ним… „Вы, — начал я, — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: «Несчастный друг“ и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличение, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всего ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, должны обратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1886 году! Да это антикварная выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!» Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не ответил мне. Вероятно, он не согласился со мною».