Выбрать главу

Ознакомившись с «Дымом», Огарев написал дошедшую до Тургенева эпиграмму:

Я прочел ваш вялый «Дым» И скажу вам не в обиду — Я скучал за чтеньем сим И пропел вам панихиду.

В мае 1867 года Тургенев сетовал в письме к П. В. Анненкову: «Судя по всем отзывам и письмам, меня пробирают за „Дым“ не на живот, а на смерть во всех концах нашего пространного отечества. „Я оскорбил народное чувство — я лжец, клеветник — да я же не знаю вовсе России…“ А мне все это — как с гуся вода». Но сквозь бодрый тон тургеневского заключения пробивается затаенное чувство обиды и потерянности. Такого он, конечно, не ожидал.

В августе 1867 года в Бадене Тургенева навестил Достоевский. Между ними состоялся довольно напряженный и неприятный разговор. «Откровенно скажу, — писал Достоевский А. Н. Майкову, — я и прежде не любил этого человека лично <…> Не люблю тоже его аристократически-фарисейское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет вам свою щеку. Генеральство ужасное; а главное, его книга „Дым“ меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: „Если б провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве“. Он объявил мне, что это его основное убеждение о России. Нашел я его страшно раздраженным неудачею „Дыма“. А я, признаюсь, и не знал всех подробностей неудачи. Вы мне писали о статье Страхова в „Отечественных записках“, но я не знал, что его везде отхлестали и что в Москве, в клубе, кажется, собирали уже подписку имен, чтобы протестовать против его „Дыма“. Он это мне сам рассказывал.

<…> Заметил я, что Тургенев, например (равно как все, долго не бывшие в России), решительно фактов не знают (хотя и читают газеты) и до того грубо потеряли всякое чутье России, таких обыкновенных фактов не понимают, которые даже наш русский нигилист уже не отрицает, а только карикатурит по-своему. Между прочим. Тургенев говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая — это цивилизация и что все попытки русизма и самостоятельности — свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. — Для чего? — спросил он. — Отсюда далеко, — отвечал я; — Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то, право, разглядеть трудно. Он ужасно рассердился. Видя его так раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностью сказал ему: «А ведь я не ожидал, что все эти критики на Вас и неуспех „Дыма“ до такой степени раздражает Вас; ей-богу, не стоит того, плюньте на все». — «Да я вовсе не раздражен, что Вы!» — и покраснел. Я перебил разговор; заговорил о домашних и личных делах, я взял шапку и как-то, совсем без намерения, к слову, высказал, что накопилось в три месяца в душе от немцев:

«Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет. Ну пот Вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами похвастаться!»

Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: «Говоря так, Вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим!»

Разговор Достоевского с Тургеневым довольно точно передает тогдашние тургеневские настроения, за исключением того, что, вероятно, он был менее сдержанным с обеих сторон. Так вновь, после дружеского сближения, когда Тургенев сошелся с Достоевским после его возвращения из Сибири и даже опубликовал в его журнале «Эпоха» повесть «Призраки», — наступил решительный разрыв.

Когда Тургенев узнал, что Майков показал письмо Достоевского П. И. Бартеньеву, издателю «Русского архива», он написал в этот журнал официальное письмо, в котором, между прочим, говорил: «Виделся я с Достоевским <…> всего один раз. Он высидел у меня не более часа и, облегчив свое сердце жестокою бранью против немцев, против меня и моей последней книги, удалился; я почти не имел времени и никакой охоты возражать ему: я, повторяю, обращался с ним, как с больным. Вероятно, расстроенному его воображению представились те доводы, которые он предполагал услыхать от меня, и он написал на меня свое… донесение потомству».

Но Достоевский не выдумал доводы Тургенева; тургеневская переписка подтверждает полностью его правоту. Не будем смягчать серьезную конфликтную ситуацию, которую вызвал в сознании русских писателей и общественных деятелей тургеневский Потугин, назойливый «болтун», по меткому определению Герцена. Таким ведь он объективно и представал в романе. Беда Тургенева заключалась в том, что он пытался придать потугинским словам оттенок скрытой, завуалированной проповеди и слишком обнаружил при этом своё собственное раздражение. То, что произошло с «Отцами и детьми» на родине, давало Тургеневу моральное право на обиду и раздражение. Но, прикрывая их рецептами абстрактно понимаемой всеевропейской цивилизаторской гомеопатии, он лишь усилил неприятие романа современниками, вновь отлучившими его от истинного знания и понимания того, что совершалось тогда в России.

«Мне хочется спросить у Вас: Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова? — Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов — это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем как в Вашем распоряжении имеется настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали», — упрекал Тургенева Д. И. Писарев. Того героя, который автору «Дыма» казался «каланчой», ехидный критик просто не приметил: в его глазах Потугин был всего лишь мухой, причем назойливой.