Утром первого ноября 1850 года, после проводов дочери, Тургенев пошел взглянуть на дом, где ровно семь лет тому назад он встретил свою избранницу. В письме к Полине Виардо он сообщал: "Во всей моей жизни нет воспоминаний более дорогих, чем те, которые относятся к Вам... Мне приятно ощущать в себе, после семи лет, все то же глубокое, истинное, неизменное чувство, посвященное вам; сознание это действует на меня благодетельно и проникновенно, как яркий луч солнца; видно, мне суждено счастье, если я заслужил, чтобы отблеск вашей жизни смешивался с моей! Пока живу, буду стараться быть достойным такого счастья; я стал уважать себя с тех пор, как ношу в себе это сокровище.
Маленькая Полина должна быть уже в Париже, если с ней ничего не случилось дорогой; благодарю вас вперед за ласки, которые вы подарили ей, и за всю доброту, которою вы ее окружите. Повторяю вам: единственное, что я сказал ей при расставании, было то, что она должна обожать вас, как своего бога. В этом она не будет одинока; но ей особенно не годится думать о вас иначе, как скрестив руки и склонив колени".
Так он писал, ослепленный сиянием того полубожественного нимба, которым его утонченное художественное воображение окружило облик действительно великой певицы, избранницы его изысканнейших эстетических наслаждений. В Полине Виардо он любил не столько женщину с ее земными достоинствами и недостатками, сколько Музу высокого искусства, артистический образ, доставлявший ему веру в бессмертие прекрасных жизненных мгновений.
Такая жизненная позиция оборачивалась известного рода прекраснодушием не только по отношению к окружающим, близким ему людям, что ярко видно в истории с дочерью, но и в судьбе самого Тургенева: сугубо эстетическое отношение к жизни привело - и не могло не привести - к странническому, бесприютному существованию. Уникальная всемирная отзывчивость Тургенева на все прекрасное, где бы оно ни росло, под каким бы небом ни обитало, в своих крайних проявлениях вырождалось в космополитизм - "противоположное общее место" по отношению к национальному эгоизму, национальной замкнутости и ограниченности. Эту опасность Тургенев постоянно чувствовал, создавая образы "лишних людей", работая над типами Рудина, Лаврецкого, Берсенева, Потугина.
Гоняться за прекрасными мгновениями - ведь это значит на каждом шагу испытывать боль потерь и утрат, привыкать видеть жизнь лишь в прихотливой изменчивости постоянно ускользающих явлений, ведь это значит лишить себя надежной защиты, неизменного покровительства веками выверенных ценностей родного крова, семьи, отечества, национальной культуры в более плотных, материально ощутимых ее проявлениях...
- Я скоро приеду в Москву и опять постараюсь сойтись с маменькой, сказал Тургенев в Спасском.
Теперь в Петербурге до него доходили слухи, что положение Варвары Петровны безнадежное. Но он все медлил с отъездом, пока 16 ноября не получил из Москвы известие, что мать его в агонии...
Он приехал в Москву... 21 ноября и матери в живых, конечно, не застал; родственники уже вернулись с кладбища Донского монастыря.
Тургенев зашел в ее комнату. На столе, на самом почетном месте, застекленный, вставленный в новую рамку, стоял портрет ее любимого сына Ванички. Вернувшись в Москву из Спасского, мать приказала привести его в порядок, любовно поставила там, где он стоял всегда - на столике возле кровати.
Вдоль кровати, на которой она умерла, была приделана полочка. Тут стояла коробка с надписью "отдельные листки". Перед смертью каждый день Варвара Петровна что-то писала на них тонко отточенным карандашом. Это был ее дневник, а точнее, предсмертная исповедь.
Воспитаннице Вареньке она продиктовала следующее письмо:
"Милые мои дети, Николай и Иван!
Приказываю вам по смерти моей выдать вольную Полякову и всему его семейству и выдать ему 1000 рублей награждения; а также и доктору моему Порфирию Тимофееву вольную и 500 рублей награждения.
Любящая вас мать Варвара Тургенева".
За день до кончины своей она потребовала Николая Сергеевича. Явившись, он встал на колени у постели матери. Варвара Петровна притянула его к себе слабеющей рукой, обняла, поцеловала и каким-то умоляющим шепотом произнесла:
- Ваню, Ваню!
Но свидания с любимцем - этого последнего утешения - жизнь подарить ей не хотела и, не могла...
Среди листков материнского дневника Тургенева особенно поразили тогда кровью сердца написанные слова:
"Матушка, дети мои! Простите меня! И ты, о Боже, прости меня, ибо гордыня, этот смертный грех, была всегда моим грехом".
Полине Виардо Тургенев сообщал:
"С прошлого вторника у меня было много разных впечатлений. Самое сильное из них было вызвано чтением дневника моей матери... Какая женщина, друг мой, какая женщина! Всю ночь я не мог сомкнуть глаз. Да простит ей Бог все... Но какая жизнь...
Право, я совершенно потрясен. Да, да, мы должны быть добры и справедливы, хотя бы для того, чтобы не умереть так, как она..."
Со смертью матери на Тургенева обрушились незнакомые и чуждые ему хозяйственные хлопоты. Раздел наследства был произведен с большими уступками в пользу брата. Одно условие Тургенев выговаривал - оставить за ним Спасское. "Продать Спасское - значит для меня лечь в гроб", - говаривал он впоследствии.
Войдя в законное владение имением, Тургенев распустил значительную часть дворовых на свободу, а пожелавших крестьян перевел с барщины на оброк. Он "всячески содействовал общему освобождению" и крестьянам, желающим откупиться на волю, уступил пятую часть установленной в те годы выкупной суммы; за усадебную землю он не брал ничего, безвозмездно передавая ее в собственность крестьянам. На большее Тургенев не решился не только из соображений личной, материальной выгоды. В очерке "Хорь и Калиныч" умный и хозяйственный мужик так отвечает на вопрос охотника, почему он не хочет откупиться от своего барина:
- Попал Хорь в вольные люди, - кто без бороды живет, тот Хорю и набольший.
Крестьянин в тех условиях, лишаясь покровительства помещика, попадал в кабальную зависимость от "безбородой" чиновничьей братии, которая набрасывалась на вольного мужика и разоряла его своими поборами. Выстоять перед нею мог лишь очень состоятельный крестьянин, скопивший большой капитал и записавшийся в купцы.
Заведовать хозяйственными делами Спасского сам Тургенев не решался. Он пригласил для этого управляющего. Н. Н. Тютчева, человека с университетским образованием, близкого к кружку писателей журнала "Современник".
Получив известную свободу и независимость, Тургенев мог теперь жить более широко. Как человек гостеприимный и хлебосольный, он часто устраивал в Москве обеды для знакомых артистов и писателей: в уютном доме на Остоженке бывали Щепкин и Садовский, Грановский и братья Аксаковы. На продолжавшиеся споры западников со славянофилами Тургенев смотрел с широкой и терпимой точки зрения, считая, что в своих суждениях обе стороны страдают партийной узостью и ограниченностью.
Современники вспоминали, например, один характерный эпизод о поведении Тургенева в кружке Грановского. Только что в славянофильском "Москвитянине" вышла статья Аполлона Григорьева о комедиях Островского. Критик заявлял в ней, что "новое слово Островского есть самое старое слово - народность". Грановский в обществе единомышленников погрузился в чтение этой статьи.
- Полно вам заниматься болтовней "молодой редакции", - заметил ему кто-то, - присядьте-ка лучше к нам для беседы.
- Нет, господа, - отвечал он, - дайте дочитать! Это до того глупо, что даже становится интересным.
- А вы, Тургенев, об этой статье какого мнения?
- Мне она нравится, - отвечал Иван Сергеевич.
В Москве в 1850-1851 годах друзья часто встречали Тургенева с томиком "Опытов" Мишеля Монтеня, крупнейшего французского писателя и мыслителя эпохи Возрождения. Тургенев восхищался его сочинениями, часто цитировал их и всячески пропагандировал в кругах московских западников и славянофилов.