Выбрать главу

====== Глава 9. Рассказ старушки Оксаны Егоровны (из первых рук). (Глаза Миркина вылезают на лоб). ======

Место действия — село Нижинцы, под г.п. Еленовские Карьеры.

Дата: октябрь 1941 года, время — утро.

Оксанка покормила толстых рыжих куриц и возвратилась с заднего двора в хату, неся в руке пустое ведёрко. Мамка её, Одарка, с утра готовила, стояла у печки, вся красная, напекала пирогов. А татка, Егор Егорыч, тот с утра суетился: сносил добро, которое получше, в погреб.

— Ты чего такой шебутной? — сиплым голосом спросил у него их сосед, рыжий Евстратий со смешной фамилией Носяро, который сидел тут же, за столом и глушил первач из стакана.

— Эй, не жри! — Егор Егорыч подскочил к соседу, схватил бутыль с мутным первачом обеими пухлыми руками и тоже попёр в погреб. — Мое це, не твое!

— Жмот! — презрительно плюнул Евстратий Носяро, отставив в сторонку пустой стакан, занюхивая горячим пирогом.

Оксанка села прясть, мамка велела напрясть ниток и соткать канву на рушники: покров скоро, надобно убрать красный угол. Она хорошо слышала, как в соседней комнате шебуршит батька и каркает этот дядька Евстрат, которого Оксанка с детства почему-то не любила и даже побаивалась.

— Мой пирог! — это батька отбирает у Носяры горячий пирог и, скорее всего, откусил кусок, чтоб Носяро не откусил первым.

— Эй, хорош пироги таскать, ироды! — это ворвался голос мамки, она гоняет обоих веником, и отобрала у батьки первач.

Полная, цветущая и румяная от печного жара, Одарка понесла первач на кухню, где запрятала в печной поддон. Егор Егорыч туда не лазит: не умеет отодвигать заслонку и боится заполучить ожог.

— Жинка твоя — змеюка! — прогудел Евстратий Носяро и поднялся из-за стола, застланного белой салфеткой. Егор Егорыч заметил, что сосед запятнал салфетку соком и семечками от помидора, который слопал на халяву, и надвинулся на него, указав на пятно.

— Шо ты тут мне гадишь, борзой? — возмутился он и сжал кулак, дабы залепить соседу в ехидную физиономию.

— Эх ты, пузырь! — огрызнулся Носяро, уходя от драки. — Усы-то вон, повисли! Трусишь, вижу, шо тот заяц! Шебуршишь, шебуршишь, таскаешь тут сало своё туды-сюды! Знаю я, шо немцы прут, сказали вже добрые люди! Вон, Малина в лес подался, шоб ему пусто было, коммуняка!

Егор Егорыч опустил кулак. Да, он трусил: боялся, что немцы село спалят, говорили люди в лесу, что немцы сёла палят и людей стреляют за просто так. Вот и таскал харчи в погреб: авось, пронесёт? В лес партизанить идти Егор Егорыч боялся: не умел ни стрелять, ни прятаться, ни жить впроголодь.

Вчера приходили из райкома, из Еленовских Карьеров, в Красную армию призывали. Полдеревни ушло и тихо так стало, мёртво, словно действительно умрёт скоро. Все говорили, что это всё так, не война, пшик: попугали чуток и перестанут. Вон, Антип, кум Егора Егорыча, Оксанкин крёстный, ездил недавно в Еленовские Карьеры на базар, так там сказали, что немцы выброшены обратно в Польшу…

Егор Егорыч снёс в погреб и салфетку, и часы с кукушкой, и пироги, хотя Одарка отнимала. Весь день потратил с перерывами на еду и поспал немного, часа три. Даже вечером Оксанку хотел в погреб запрятать на всякий пожарный. Да не успел.

— Давай, доня, слезай… — пыхтел Егор Егорыч, толкая Оксанку по шаткой лестничке. — Хоть тебя сбережём от нехристей окаянных… Вон они, вже за лесом поставились… Хай им грэць, фашисты…

Оксанка не очень хотела в погреб: ей всего шестнадцать было, она не до конца понимала опасности, пока…

БАХХХ! Внезапно за окном, там, где околица и лес, раздался адский грохот, от которого полхаты мелко задрожал, посыпалась со звоном с полок посуда. Одарка тоненько завопила, а Егор Егорыч не устоял и скатился в погреб кубарем. Оксанка едва удержалась на лестничке, которая зашаталась под ней, как на ветру. Она выскочила обратно в комнату, иначе бы покатилась в погреб вслед за батькой. Егор Егорыч ныл на дне погреба, в темноте, потому что, падая, перевернул свечку, и та погасла. За окошком полыхали страшные красные зарницы, валил дым, застилая сиреневые отсветы заката. За лесом всё бахали и бахали, Оксанка забилась за печку, где уже спряталась Одарка. Они сели там, в обнимочку и сидели мышками, боясь каждого шороха. Вокруг всё тряслось, как будто бы раскрывалось пекло, выпуская чертей, посуда падала, билась о пол, в поддоне звенела бутыль первача. Воняло горелым, потому что дым, прилетая из-за леса, забивался сквозь шибку в хату и заволакивал всё, нависая удушливым серым туманом.

— Эй! Э-эй! — дверь с треском кто-то распахнул и влетел в сени, с криками, гвалтом. — Чего засели? Бежать всем из хаты вон, бо завалится! Егор! Егор! Семью веди прочь!

По хате бегали, искали их. Оксанка вся сжалась в комочек, притулилась к рыдающей мамке, потому что думала, что это уже гарцуют немцы. Если они найдут хоть кого-то из них — застрелят за просто так…

Чьи-то руки просунулись за печку и начали насильно вытаскивать сначала Одарку, потом Оксанку. Оксанка верещала, билась, но потом, как вытащили, увидела, что это никакие не немцы, а дядька Антип и дед Тарас ворвались в хату, чтобы их, непутёвых, выручить.

Батьку уже вытянули из погреба, он ковылял в сени на охромевшей ноге.

— Шибче, увалень! — подпихивал его дед Тарас с седыми длиннющими усами. — С тобою лышей за смертью!

Дядька Антип велел бежать из хаты во двор, Оксанка и побежала во двор, спотыкаясь о куриц, что метались под ногами. Она с ужасом поняла, что забыла запереть птичник, когда кормила их вечером…

Баххх! Снова ударило, но уже не за лесом, а у Медвежьего озера… Тут рукой подать от села… Там, на озере, что-то вспыхнуло и горело, дымя. Люди носились по селу, панически вопя, кто-то с кем-то столкнулся и повалился, едва не сшибив с ног Оксанку. Воздух был забит горелым душным туманом, в котором едва можно было различить свои ноги. К тому же туман ел глаза, вызывал кашель. Вытирая слёзы, Оксанка пыталась найти мамку, или батьку, или дядьку Антипа — хоть кого-нибудь, но никого не находила. А потом- чем-то раскалённым, железным снесло хату соседей. Наверное, это была бомба, она врубилась в крышу всей своей тяжестью, пробила её, разметав солому, громыхнула, превратив хату в огромный костёр. Волна горячего воздуха сбила Оксанку с ног, грохот оглушил. Она упала в огород — в капусту, а вокруг неё топали тяжёлые чужие ноги.

Когда Оксанка открыла глаза, вокруг неё уже никто не бегал. Солнце почти сползло за лес и собиралось скрыться там, впустив на землю сизые сумерки. Догорала разбитая хата, и за лесом что-то горело и шумело так, вроде бы там скакали резвые кони. Дыма стало меньше, Оксанка приподняла голову с прохладной капусты и огляделась. Село опустело, наверное все куда-то убежали без неё. Свечи нигде почти не горят, только у деда Тараса окошко светится, у противного Носяры что-то мигает, и там, в дальней хате, где немая Матрёна живёт, тоже огонёк.

— Мама! — тихонько, испуганно позвала Оксанка, поднимаясь на ноги. — Тато!

Она прошла немного вперёд, не замечая от страха, что идёт прямо по капусте. Добралась до плетня, на котором торчал отбитый горшок. Его кто-то вот только что отбил, потому что, когда Оксанка нанизала его на плетень, горшок был целёхонек. И новый, к тому же. Оглянувшись, она увидела свою хату. Хата стояла целая, но тёмная, как нежилая. Либо батьки перебрались к деду Тарасу, либо тато до Носяры побежал, либо до Антипа, а может быть… нет, погибнуть они не могли. Нельзя добрым людям погибнуть: светлые тут края, не даст Богородица смерти прийти. Недаром же она насадила в лесу избавлень-траву…

Где-то у леса ещё что-то шумело, Оксанка повернула голову и глянула туда, откуда доносился странный рокот и некое пыхтение. Оттуда бил яркий свет, который затмевал остатки солнца и редкие огни в окнах. А кроме света надвигались страшные машины и шагали чужие люди в чём-то сером, что сливалось в опускающихся сумерках с землёю. Немцы! Оксанка похолодела: прорвались! И движутся прямо в село! Вон, один из них поднял руку, показывает… Ей даже почудилось, что его корявый острый палец упёрся прямо ей в лоб. Крик от ужаса застрял, зато включились ноги. Оксанка повернулась и опрометью бросилась в свою тёмную хату.

Егор Егорыч и Одарка сидели под лавкой. Когда прекратили валиться бомбы, они вернулись в уцелевшую хату и запрятались там, не включая свет. Одарка тихонько плакала, потому что считала, что Оксанка погибла. Когда Оксанка спихнула с дороги дверь сеней и оказалась в комнате, она никого не увидела в темноте. Нашла родителей по мамкиному голосу. Ей бы крикнуть, обнять их, но Оксанка уже не могла. Она торчала у лавки, под которую забились родители, и шептала побледневшими губами:

— Враги…

Солнце тихо скрылось за горизонтом. На миг установилась мёртвая тишина, а потом…

Дверь с треском высадили, наверное хорошенько наподдали ногой. Комнаты наполнились грузным топотом, а через минуту они пришли. Одарка при их виде хлопнулась в обморок, обвиснув на лавке. Оксанка, не успев в погреб, забилась за батькину спину. Егор Егорыч не мог никого спасти. Он стоял посреди комнаты не потому, что был храбр, как скала, а потому что оцепенел от страха.

Их было много, этих серых, покрытых грязью чудищ, целых шесть. Они вдвинулись стеной, похохатывая, грозя железным оружием. От них разило чем-то неприятным: гарью и бензином, и чем-то ещё, наверное, это и был запах смерти. Оксанка выглядывала из-за батьки и у неё тряслись коленки, дыхание перехватило, похолодели пальцы.

Из шести выдвинулся один и страшным каркающим голосом резко крикнул:

— Ви есть принять немецкий армий унд ваффен-СС! Нести эссен унд шнапс! Кто не хотеть — капут унд зарыть! Герр группенфюрер ночевать у вас! Шнель! Эссен!

Он кипятился, этот вроде бы как человек, похожий на болотного упыря из страшных баек, которые ходили в здешних местах с незапамятных времён. Он говорил как бы по-москальски, но так, что Оксанка практически ничего не поняла из того, что он сказал — поняла лишь то, что они их убьют…

Одарка охала, выбираясь из обморока. Егор Егорыч продолжал торчать, как пень.

— Эссен! — повторил немец и топнул тяжёлой ногой, засунутой в грязный сапог, оставляя следы на выметенном полу.

Никто не знал, что значит это слово — все только боялись. Немец обвёл Егора Егорыча, Одарку и Оксанку огненным взглядом убийцы и совершил руками движение, будто ест из тарелки.

— Жрать хотят, — шепнул жинке Егор Егорыч, разобравшись, наконец, что означает его «Эссен» и эти пассы. — Тащи… — обречённо пискнул он. — Лучше сало.

Пришлось изрядно облегчить погреб: пока Егор Егорыч чистил немецкие сапоги. Одарка с Оксанкой натащили на стол и сала, и пирогов, и мёда, и варенья… Всего, что нашлось. Одарка даже первач вынула из поддона и припёрла немцам, чем жутко огорчила мужа. Хотя, немцы эти такие лихие, что лучше уж отдать им тот первач, лишь бы не застрелили. Они расселись по лавкам, пачкая их, один дудел в губную гармошку, извлекая из неё противные звуки, которые ужасно резали уши. Они стаскивали свою замаранную форму и кидали на пол, делая Одарке знаки, чтобы она постирала это всё.

— Хай вам грэць, чертяки! — чертыхалась полная Одарка, подбирая грязнючие и вонючие тряпки. — Шоб вас гром побил, окаянные лешаки, упыри болотные, пиявки!

А потом дверь распахнули снова, в хату заглянула мерзкая лоснящаяся жирная морда и объявила:

— Ахтунг! Герр группенфюрер!

Немчура засуетилась. Поняли, звери, что поотдавали Одарке свою рванину рановато: начали расхватывать, пихая Одарку, напяливать кто что, даже чужое один надвинул и получил пинка от хозяина.

Оксанка ещё возилась с харчами: дрожащими от страха руками расставляла на столе тарелки, едва не расколотила штук пять. На улице всё шумело: ревели и пыхтели машины, гомонили люди. Но вдруг из хаоса всех этих гадких звуков вынырнул один такой, что заставил невольно содрогнуться. Оксанка всплеснула руками и выронила крынку молока. Крынка треснулась об пол и раскололась, молочная лужа быстро натекла и затопила осколки. Егор Егорыч, который, обливаясь холодным потом, выпихивал из погреба четвертину кабана, не удержался на лестничке и скатился в погреб во второй раз, вместе с кабаном. Одарка крестилась, уткнувшись в красный угол.

Немчура сначала погогатывала, а потом снялась с лавок, как вспугнутые воробьи, повыскакивала во двор. Оксанка осторожно выбралась в сени и наблюдала за тем, как в ярком белом свете фар, шипя, жужжа и лязгая, движется к их двору нечто о восьми гигантских паучьих ногах. От каждого его шага дрожала земля, над головой Оксанки качались сушёные травы. Оно сверкало металлом, это была некая машина, которая, выворачивая комья земли металлическими когтями, сокрушила плетень и вдвинулась во двор, уничтожая огород. Свет её фар слепил, Оксанка прикрыла глаза ладонью, но продолжала, не отрываясь, смотреть, как в нескольких метрах от хаты страшная машина вдруг замерла, а потом словно бы присела, испустив жуткое шипение, и из неё выпрыгнул человек. Едва человек очутился на земле, немчура, что топталась во дворе, повытягивалась в струночку, вытянула вверх правые руки и что-то хором крикнула, а потом застыла. Против яркого света Оксанка видела только тёмный силуэт того, кто приехал на «дьявольской повозке» — он был высок, на его голове торчала фуражка. Широкими шагами он пересёк развороченный двор, поравнявшись с немчурой, поднял вверх раскрытую ладонь и выплюнул короткое слово:

— Хай!

Оксанка побежала обратно в хату, слишком уж страшенным показался ей этот вражеский начальник, который уже успел поставить свою длинную ногу на порог. Одарка, чертыхаясь, протирала с пола молоко, Егор Егорыч с шишаком на лбу упёр четвертину кабана на задний двор разделывать.

— Доню, давай, у погреб! — засуетилась Одарка, увидав дочь.

— Мама, в лес надо, Петру сказать, он партизан приведёт! — пискнула Оксанка.

— Ишь ты, партизанка! — рассердилась Одарка. — А ну, хутко, слазь у погреб! Вбьют они нас, якщо до партизан пойдём, слазь!

Пришлось Оксанке послушаться, бо мамка грозила за косу отодрать. Немчура гомонила в сенях, варнякала что-то, непонятно что. Мамка захлопнула крышку, и Оксанка осталась одна в темноте рядом с харчами. Она ждала, что страшные враги выволокут её на расстрел, застрелят и мамку с татком, а хату раскидают той страховитой штуковиной, которую привёз во двор этот «герр». Оксанка читала молитвы и просила Богородицу заступиться.

Над её головой топотали тяжёлые шаги — это враги ходят сапожищами, топчут пол, который она с утра намывала до блеска. Потом они, кажется, лопали, и что-то ещё пели, а вернее басовито ревели, как медведь ревёт. Вскоре стихло, видимо, «герр» забрался спать на печку, а куда он ещё мог забраться, когда зябко так по ночам? Татка обычно, на печке спал. А сейчас?

Когда стихло — уставшая Оксанка задремала. Но спала недолго и очень чутко. Разбудил её холод, ведь в погребе не было ничего, кроме харчей, а она даже свитку не успела натащить — в одной сорочке была. Подняла голову, прислушалась — тихо, как бывает перед рассветом, когда всё вокруг замолкает и засыпает самым сладким сном. Оксанка влезла вверх по лестничке и приподняла крышку погреба, выглянула. В хате висели предрассветные сумерки, Оксанка видела пустые лавки и стол, заваленный горой объедков.Людей — никого, ни батьков, ни этих леших, и поэтому — она решилась тихонько вылезти. Пройдясь по комнате, Оксанка выглянула через окошко на задний двор и увидала, какмамка её отстирывает в корыте немецкую форму от грязи, копоти и машинного масла. С улицы долетала какая-то возня, прокравшись на цыпочках в сени, Оксанка приоткрыладверь. Немчура суетилась около ногастой машины: они разбирали её на части и грузили в крытые грузовики.

Оксанка притаилась и почти не дышала, чтобы её никто не услышал. Но ей не удалось спрятаться. Откуда-то сзади возникли грубые руки и вытолкнули её из сеней на улицу. Под гадкий хохот немчуры она упала носом вниз на пыльную дорожку и тут же увидела, как подходят две ноги, засунутые в начищенные сапоги из чёрной кожи. Ноги остановились, они принадлежали как раз тому, самому страшному, который ездит на железном чудище.