Подобно всем старым девам, она намекала в минуты хорошего настроения, что могла бы выйти замуж не хуже других, но, к счастью, вовремя заметила неискренность своего поклонника; таким образом, сама того не подозревая, она превозносила свою расчетливость в ущерб своему сердцу.
Этой типичной представительнице породы старых дев были вполне под стать нелепые глянцевитые обои ее столовой, на которых были изображены турецкие пейзажи. Большую часть дня мадемуазель Гамар проводила в этой комнате, украшенной двумя консолями и барометром. На креслах аббатов лежали полинялые вышитые подушки. Гостиная, где она принимала своих друзей, была совершенно в духе самой хозяйки. Достаточно сказать, что она называлась желтой гостиной: занавеси там были желтые, мебель — желтая, обои — желтые. На камине, украшенном зеркалом в золоченой раме, резко сверкали канделябры и хрустальные часы. Что же касается личных комнат мадемуазель Гамар, туда никому не разрешалось входить; можно было только предполагать, что они забиты всевозможным тряпьем и потертой мебелью — обычной рухлядью, которой окружают себя все старые девы, питая к ней странное пристрастие. Такова была особа, которой предназначено было сыграть большую роль в судьбе аббата Бирото под конец его жизни.
Не зная, на что направить силы, вложенные в женщину природой, мадемуазель Гамар нашла им применение в мелких интригах, провинциальных пересудах и всякого рода своекорыстных кознях, — чем обычно и кончают старые девы. Бирото, на свое горе, пробудил единственное чувство, доступное этому убогому существу, — чувство ненависти, дотоле дремавшее в сердце Софии Гамар, благодаря спокойствию и однообразию провинциального житья-бытья и бедности ее личных интересов, но способное к сокрушительным действиям, тем более что оно было направлено на мелочи и ограничено узким мирком.
Бирото был из числа людей, которым предопределено страдать из-за своей ненаблюдательности, — они не умеют избегать опасностей, и с ними случается все самое худшее...
— Да, прекрасная будет погода, — ответил спустя некоторое время каноник, как бы отрываясь от размышлений и уступая лишь требованиям приличия.
Бирото, напуганный длительностью перерыва между вопросом и ответом, проглотил кофе в молчании, чего с ним никогда еще не случалось, и вышел из столовой, чувствуя, что сердце его сжимается словно в тисках. Выпитый кофе отягощал его желудок, и викарий принялся грустно бродить по узеньким буксовым аллейкам, расходившимся по саду лучами. Но, пройдясь немного, он обернулся и увидел мадемуазель Гамар и Трубера, застывших в молчании на пороге гостиной; неподвижный, скрестивший руки Трубер напоминал надгробную статую; мадемуазель Гамар прислонилась к решетчатой двери: казалось, оба они наблюдали за ним, считая каждый его шаг.
Нет ничего более тягостного для человека, застенчивого от природы, чем чувствовать себя предметом любопытства; но если сквозь любопытство проглядывает еще и ненависть, то страдания превращаются в пытку. Старику показалось, что он мешает гулять мадемуазель Гамар и Труберу. Им завладела эта мысль, внушенная страхом и щепетильностью, и он покинул сад. Удрученный вздорным деспотизмом старой девы, он, уходя из дому, не думал уже и о сане каноника.
К счастью, в соборе на этот раз его ожидало много дел — несколько заупокойных служб, свадьба, двое крестин, — и он забыл о своих горестях. Но когда желудок напомнил ему о времени обеда, он посмотрел на часы и не без трепета увидел, что уже был пятый час. Зная пунктуальность мадемуазель Гамар, он поспешил домой.
Проходя мимо кухни, он обнаружил, что туда уже успели снести первое блюдо. Когда же он вошел в столовую, мадемуазель Гамар заявила ему:
— Сейчас половина пятого, господин Бирото. Как вам известно, мы не обязаны вас ждать!
В тоне ее голоса прозвучал колкий упрек провинившемуся жильцу, а также злорадство.
Взглянув на стенные часы, викарий по виду прозрачного газового чехла, предохранявшего их от пыли, убедился, что хозяйка заводила их сегодня утром — и, должно быть, коварно перевела стрелку вперед в сравнении с соборными часами. Сделать какое-либо замечание было невозможно. Выскажи он громко возникшее у него подозрение, мадемуазель Гамар, как все женщины ее круга в подобных случаях, сумела бы оглушить его взрывом грозного красноречия, подкрепленного неоспоримыми доводами.
Тысячи мелких каверз, которыми служанка в повседневном быту может досадить своему хозяину или жена — своему мужу, изобретались старою девой, чтобы доконать жильца. В том, как она умело строила козни против домашнего благополучия аббата, сказывалась натура, полная лукавства и изворотливости: все делалось так, что мадемуазель Гамар оказывалась кругом права.
Спустя неделю после начала этой истории Бирото, присматриваясь к домашнему обиходу и наблюдая свою хозяйку, впервые догадался о заговоре, который, однако же, существовал уже целых полгода. Пока старая дева удовлетворяла свою ненависть исподтишка, а викарий еще мог полусознательно заблуждаться, отказываясь верить в злой умысел, его душевная боль была не так остра. Но после таких фактов, как отнесенный наверх подсвечник или переведенные вперед часы, викарий уже не сомневался в том, что живет под властью врага, который не сводит с него недремлющего ока. Скоро он впал в полное отчаяние, видя, что длинные крючковатые пальцы мадемуазель Гамар готовы в любую минуту вонзиться ему в сердце. С восторгом отдаваясь чувству мести, столь богатому оттенками, мадемуазель Гамар наслаждалась, кружа над обреченной жертвой, подобно тому как ястреб кружит над полевой мышью, готовясь ринуться на нее. У нее давно уже созрел замысел, о котором ошеломленный священник и не догадывался, — и она не замедлила привести свой план в исполнение с тем удивительным искусством, какое проявляют в житейских мелочах одинокие люди, не способные к истинному благочестию и ударяющиеся в мелкое ханжество.
Страдания аббата усугубляло еще одно обстоятельство: человек непосредственный, Бирото всегда любил, чтобы его пожалели и пособолезновали ему, но на этот раз горести его были такого свойства, что он был лишен последнего небольшого утешения — поведать о них своим друзьям; некоторый житейский такт, развившийся в нем в связи с природной застенчивостью, внушал ему опасение показаться смешным, занимаясь такими пустяками. А между тем из таких пустяков складывалась вся его жизнь, милая ему жизнь, деятельная в своей пустоте и пустая в своей деятельности, — жизнь тусклая и серая, в которой всякое сильное чувство было несчастьем, а отсутствие каких бы то ни было волнений — блаженством. Рай Бирото внезапно превратился в ад. Страдания его становились невыносимы; ужас, который внушала ему необходимость объяснения с мадемуазель Гамар, усиливался с каждым днем; затаенная печаль, терзавшая его на старости лет, подточила и его здоровье.
Однажды утром, натягивая свои синие в искорку чулки, он обнаружил, что икры его похудели почти на целый дюйм в окружности; потрясенный жестокой убедительностью этого обстоятельства, он решил попросить аббата Трубера оказать ему услугу и вмешаться в его отношения с мадемуазель Гамар.
Но когда он очутился перед величавым каноником, который принял его в пустой комнате, поспешно покинув кабинет, заваленный рукописями, где он неустанно работал и куда никто не был вхож, викарию стало совестно докучать столь занятому человеку жалобами на злобные выходки мадемуазель Гамар. Но, преодолев душевные колебания, по самым незначительным поводам мучающие чрезмерно скромных, нерешительных и слабохарактерных людей, викарий наконец решился и с сильно бьющимся сердцем рассказал канонику о своей незадаче.
Каноник выслушал его с важным и холодным видом, пытаясь подавить улыбку удовлетворения, которая не укрылась бы от зоркого взгляда. Глаза его как бы сверкнули пламенем, когда Бирото с красноречием искреннего чувства поведал ему о горечи, постоянно отравлявшей его сердце; но Трубер прикрыл глаза ладонью, как это часто делают мыслители, и продолжал сохранять привычную, полную достоинства позу. Когда викарий окончил свою речь, на болезненном лице загадочного каноника, покрытом желтыми пятнами еще больше, чем обычно, тщетно было бы искать хоть проблеска чувств, вызванных сетованиями Бирото. Помолчав с минуту, он дал ответ, в который следовало бы вникать слово за словом, чтобы осознать все его значение, и который впоследствии доказал вдумчивым людям редкое хитроумие аббата и силу его разума. Он сразил Бирото, заявив ему, что все услышанное тем более удивляет его, что сам он до сих пор ни о чем подобном и не подозревал. Он приписывал этот недостаток наблюдательности своим серьезным занятиям, усиленной работе и тем высоким мыслям, которые целиком его захватывают, не позволяя присматриваться к мелочам жизни; он заметил вскользь, как бы не желая критиковать поведение человека, почтенного по своему возрасту и знаниям, что «в былое время отшельники мало заботились о пище и крове и в глубине пустынь предавались святому созерцанию» и что «в наши дни священник может мысленно создать себе повсюду такую пустыню». Затем, возвращаясь к самому Бирото, он добавил, что подобного рода недоразумения для него новость; за все двенадцать лет ничего похожего не происходило между мадемуазель Гамар и досточтимым аббатом Шаплу; а что касается его самого, — добавил он, — то, конечно, он может стать посредником между викарием и хозяйкой, ибо его дружба с ней не переходит границ, установленных законами церкви для ее верных слуг. Справедливость требует, чтобы он выслушал также и мадемуазель Гамар, но он, впрочем, не замечает в ней никаких перемен, и, на его памяти, она всегда была такова; сам он охотно подчинился некоторым ее прихотям, ибо, как он знал, эта почтенная девица — воплощение доброты и кротости, а кое-какие неровности ее характера следует приписать страданиям, причиняемым легочной болезнью, о которой она не говорит, покорно перенося ее, как истинная христианка. Он закончил свою речь словами, что «стоит викарию пробыть у мадемуазель еще несколько лет, и он сумеет лучше понять и оценить сокровища этой прекрасной натуры».