— Любимая! — прошептал Тутанхатон и привлёк царевну к себе, совсем так, как это делали взрослые. И она тоже прижалась головой к его груди, как это делали взрослые, вздохнула блаженно и сладко, как вздыхала в объятиях Эхнатона Кийа, как когда-то Нефр-эт. Глаза фараона сузились, и неожиданная ярость исказила его лицо. Казалось, что вот сейчас он шагнёт вперёд и резким движением оттолкнёт Тутанхатона от своей дочери. Что привело его в такую ярость? Какая-то внезапная мысль, подобная порыву ветра, мысль, которую я не смог угадать, не сумел прочесть в сузившихся глазах фараона, в его внезапно сжавшихся пальцах, в резком движении, которое могло бы выдать наше присутствие. И я спросил тихо, одними губами:
— Что с тобой, твоё величество?
Совсем тих был мой шёпот, едва слышен, но под ночными звёздами и он показался громким, способным разом нарушить торжественную тишину ночи. Эхнатон услышал его и отступил назад, ярость внезапно отхлынула от его лица, и он показался мне враз постаревшим и больным. Он повернулся и сделал мне знак следовать за ним, пошёл по узкой дорожке между цветущими зарослями кустарника, маленький, тщедушный человек, вдруг поддавшийся низкой человеческой слабости. Дети не услышали, не обернулись испуганно в нашу сторону, они и не заглядывали в глубокое зеркало ночной темноты, смотрели только друг на друга. А мы уходили от них, всё дальше и дальше, и остановились под развесистой сикоморой, листья которой мерцали таинственным отблеском малахита. Я думал о том, что с ним происходит, была ли то отцовская ревность или новый наговор очередной наложницы, которому Эхнатон мог поддаться так безумно и внезапно. Тогда, когда глазам его предстала робкая любовь Хефер-нефру-атона и Меритатон, он исполнял прежде всего желание Кийи, жестокой, своевольной красавицы. Останься в живых вторая дочь, царевна Макетатон, она сейчас, вероятно, тоже была бы замужем. Теперь и Анхесенпаатон, его любимая дочь, уходила от него, кончалась его безраздельная власть над нею, над сердцем её, над её помыслами. И власти над Тутанхатоном тоже приходил конец, ибо мальчик, который полюбил — уже мужчина. А настоящий мужчина уже не может принадлежать никому, кроме той, кому отдано его сердце, чья голова лежит на его груди, ибо любят единожды, единожды отдают своё сердце на золотые весы Хатхор. Но Эхнатон был не только отцом, он был фараоном, и ярость его была яростью владыки Обеих Земель. И я осмелился вновь спросить его, видя, что он погружен в невесёлые думы:
— Что случилось с тобой, твоё величество?
Эхнатон поднял голову, и глаза у него были совсем измученные и больные. И ответил он тихо, почти изумлённо:
— Что со мной? Мне хотелось ударить его, Эйе...
Ответ его не удивил меня, я видел это воочию на его лице, когда мы стояли, скрытые цветущим кустарником. Не удивило и то, что задышал он тяжело, прерывисто, что закрыл ладонью глаза. Ба его вздрогнуло, заметалось, буря вновь разрасталась в его груди и искала выхода, но облеклась она тихими, беспомощными словами, похожими на глубокий вздох.
— Каждый женившийся на моей дочери, Эйе, приближается к трону. Все они окружают меня, всё теснее обступают меня. И я уже не верю никому, кто приближается к моим дочерям...
— Ты ошибаешься, твоё величество.
— Ошибаюсь? — Не возмущался он, только спрашивал. — Ты думаешь, ошибаюсь, Эйе?
— Власть твоя велика, твоё величество. Но власть опасна, ибо она может вызвать злое желание воспользоваться ею. Ты легко можешь разлучить Тутанхатона с твоей дочерью, но поступишь ли ты так, как должно поступать мудрому и справедливому отцу? Эти дети не могут думать о троне, им неведом яд великой власти, всю свою жизнь проживут они в роскоши и довольстве, проводя время в твоих садах и вкушая плоды с твоих деревьев. Злой дух внушил тебе эту мысль, проси своего великого отца, чтобы он отогнал от тебя злые чары...
— Отец? Он устал, Эйе. Он глух к моим мольбам, слух его закрыт для моих речей. Он уходит за горизонт и оставляет меня в беспросветной тьме, и во мне начинают звучать голоса поверженных богов...
Он замолчал и опустил голову, и жалость к нему всколыхнула глубины моего Ба, ибо сейчас он был не более чем слабым и больным человеком. Внезапная ярость его была не случайна, то был голос поверженного им Сетха, голос жестокости, которая причиняла больше страданий, чем унизительная слабость. Когда явилось это чувство, когда отравило его ядом власти, превышающей власть всех его предков? Быть может, в день смерти отца, великого Аменхотепа III, когда кто-то из придворных впервые распростёрся у ног наследника, почтительно именуя его фараоном? Быть может, тогда ему тоже захотелось ударить человека, который вчера лишь мог пройти мимо него, ограничившись небрежным поклоном, или снисходительно улыбнуться, увидев, как жрец-наставник выписывает своей палкой замысловатые письмена на спине нерадивого царевича? Губы его зашептали молитву Атону, и, должно быть, он действительно ошибался, потому что Атон пришёл, Атон услышал его зов, Атон зажёг в груди фараона маленькое солнце и заставил согреться его кровь. Злые духи тьмы, а может быть, низвергнутые им боги хотели отомстить ему, омрачить счастье его доброты, они набросились на него — беспощадные, безмолвные враги, не имеющие облика, тень от тени его гнева, впились в его сердце острыми зубами, потянули его за собой на дно тёмной и бурной реки, что зовётся человеческой яростью. Но могучим усилием воли, а быть может, и благодаря моим спокойным словам, он вырвался из их когтей, и силы добра вновь простёрли свою власть над его Ба. Таков был он, этот странный человек, обладающий холодным разумом и способный быть безумным, пылать, как жертвенный факел, и быть холодным и далёким, подобно горным вершинам. И он сказал мне: