Черт возьми, Настя в чем-то права — недостоин человек такой жалкой участи: жить, трепеща осиной, постепенно превращаясь в трухлявое дерево, чтобы однажды упасть и рассыпаться, даже просто так, без всякой атомной. Однако что в наших силах?
И еще я спросил себя в тот вечер, почему многим не по душе мои занятия йогой? Вероятно, есть нечто отталкивающее в чрезмерной заботе о собственном здоровье. Я и сам чувствую — моим усердным физическим самоистязаниям не хватает чего-то существенного, и порой нахожу их бесплодными, хотя положительный результат вроде бы налицо. Дело в том, что индусы-аскеты занимаются йогой, имея за душой более возвышенную цель, чем просто оздоровление организма, но я не могу поверить в реальность их идеи: закаляя тело, они якобы подготавливают его к контакту со Вселенной, с Абсолютом. Для меня Абсолют — плод воображения экзальтированного восточного народа. В лучшем случае, я готов отождествить его с вакуумом, который, по некоторым гипотезам, обладает чудодейственным свойством, ибо в нем-то и рождается весь богатейший спектр реальности. Так для каких подвигов я выкручиваюсь в пашимоттанасане и других сложных асанах? Для чего научился так расслабляться, что создается полная иллюзия парения в воздухе?
Стемнело. В палате зажегся свет, и сквозь балконное окно я увидел, как отворилась дверь, вошла лит-сотрудник райгазеты Зиночка и бойко затараторила, что в клуб привезли детектив, поэтому пусть Лёха немедленно приводит себя в порядок и спускается вниз.
По-барски возлежавший на кровати Лёха очумело уставился на девушку, тягостно соображая, с воспитательной целью это предложение или за ним кроется нечто большее. Зиночка поняла его сомнение и сердито трахнула по тумбочке пустой кефирной бутылкой:
— У вас, Алексей Игнатьевич, одно на уме. Пора бы остепениться.
— Никуда не пойду, — сказал Лёха, взъерошив волосы. — Я сам себе детектив. Лучше резанем в подкидного. И про Факира расскажу.
Зиночка зло поджимает полоску тонких губ, но велико желание познать темную сторону жизни, чтобы потом описать ее безобразия. Рыженькая, похожая на шуструю белочку, она с отважным видом молодого интервьюера присаживается к Лёхиной кровати и, жертвуя детективом киношным ради невыдуманного, составляет ему компанию в глубоко презираемых ею картах, жадно выслушивая его уголовные байки.
— Факир наш был человеком, какие редко встречаются и среди фрайеров, — забасил Лёха. — А даму пик не хоть? То-то. Так вот, в нашу командировку он при был за то, что принял на себя вину родного братана. Тот на свадьбе прибил по пьянке какого-то типяру. Казахи, они ведь многодетные — у Факирова брата девять душ детей было, сам же Факир только из армии вернулся и еще без невесты ходил, то есть терять ему нечего вроде, кроме свободы. Вот и отбахал срок за родственничка. А это тебе валет. Что, урезал?
— Пить насовсем бросили? — как бы между прочим интересуется Зиночка, ни на минуту не теряя бдительности газетчика.
— Насовсем. Не веришь?
— Лечились или как?
Лёха крякает и гудит:
— Какое там лечение. Случай со мной был. До сих пор не пойму, наяву или привиделось. К матери сразу после отсидки приехал ну и, разумеется, отметил это событие с мужиками у ларька. Перебрал маленько. Иду, в глазах все плывет, шатается, вдруг — как в сказке — прямо из-под земли вырастает передо мной беленький старичок. Куда, спрашивает, путь держишь? К мамке, отвечаю, потому как больше не к кому. Идем, говорит, проведу тебя, а то не в ту степь свернешь. Я и пошел. Идем мы, идем, по пути присаживаемся, отдыхаем, опять идем. Где сидели, о чем говорили, ничего не помню. Только очнулся посреди ночи — черно, дождь льет, а я сижу на краю какой-то ямы, свесив туда ноги, и вот-вот свалюсь. Присмотрелся, а вокруг кресты да памятники. Оказалось, занесло меня за село, на самый погост. И такой страх обуял, что хмель разом выдохся. Рванул я домой, прибежал, зубами клацаю, матери обо всем рассказываю. А она крестит меня и говорит: «Хозяюшко это водил тебя, знак подал, чем кончишь, ежели не бросишь хлестать ее, окаянную». С той поры, как отрезало. До сих пор не пойму, что это было.
— Белая горячка, — строго определяет Зиночка, не верящая ни в чох, ни в сглаз.
Пришел Осман и, не задерживаясь в палате, прошагал на балкон — Лёху он терпеть не может, а к посещениям Зиночки относился иронически. Перегнувшись через балконные перила, Осман скучно оглядывает асфальтированный санаторский пятачок, цокает шастающей по сосне белке и вдруг подпрыгивает, будто кто шпынул его: