Выбрать главу

Ишхан только Отшельников скит перед собой видел и в скиту на камне — Амазаспа сидящего.

— Амазасп, Амазасп, Амазасп… скажите Амзо, чтоб бежал… Амаз…

Как вспугнутое стадо, народ бежит по пашням. Люди устали от воровства, от предательства, от убийств — «Амазасп». Голос от Акнера катится, доходит до Ахлата:

— Амзо скажите, пусть бежит, пусть бежит… Амазасп, Амазасп…

И я тоже хочу бежать, кричать, я тоже хочу в Отшельников скит… А что даст мне Отшельников скит, что мне, сироте, там достанется… да, а этот несчастный мучается тут и плачет, мучается, дрожит под волами и плачет… А Ишхан его и не заметил даже, посмотрел как на пустое место, проехал дальше. Народ — за Ишханом: «Амазаспу, скажите… Амазу…» Амазу сказали. Ему и отец сказал во сне, и сам он себе сказал ещё раньше, что Ишхан придёт в один прекрасный день. Они оба, Ишхан и Амазасп, работали на строительстве железной дороги, потом вместе воевали у Андраника — смутные были времена, — ещё где-то вместо дрались… и всё это время приглядывались друг к другу. Мой отец раскусил его — и он тоже всё про моего отца сообразил. Выбежав за Акнер, не добежав до Ахпата, люди останавливаются на холме как вкопанные, ну как будто воде дорогу перекрыли, — Амаз из Отшельникова скита стреляет, убивает лошадь под моим отцом и кричит, размахивая ружьём: «Не подходи, Ишхан, не пощажу». Мой отец, говорят, молча, камнем канул в овраг, и, если бы вы сквозь сон слышали топот смерти и голос ночной совы, вот точно так, топоча, выбрался он к Отшельникову скиту. Амазасп, говорят, замычал и побежал через холмы, то показываясь, то исчезая.

Амазасп, значит, кидается в сторону Ахпата. А священник заперся в монастыре. Там над дверью и сейчас ещё есть след от пули моего отца. Да, Амазасп — к церкви, а священник изнутри Амазаспу: «Ованес Туманян в Дсехе ежели спасёт тебя, так и спасёт, а больше никто не может». Мой отец в это время оборачивается и ещё одну пулю выпускает в сторону Мельникова дома — брат Амаза обмирает у себя в доме, этот амазовский брат безответный, безобидный, потому что, ежели господь одного из братьев наделяет мутной злобой, то другого оставляет невинным агнцем. Про все эти вещи бабка хорошо знала, попадьей ведь была, в доме святая книга имелась. Моя бабка сказала моей мачехе: «Отшельников скит? Ишхан мой врага нашего нашёл, не вздумай мешать моему сыну».

Моя тётка по отцу, Манишак, была в Ахпате невесткой, шестнадцати-семнадцатилетняя девочка-невестка, рядом первенец лежит, спит. Имени мужа её не помню — на уме одно хорошее, поступь лёгкая, открытый ворот — ранним утром спустился он к орешинам возле мельницы орехов натрясти, в Ванкере и Ахпате про орех «какал» говорят, ранним утром спустился какалу набрать, а жена после придёт, с ребёнком на руках, ребёнок станет играть с орехами, и они соберут-подберут все рассыпавшиеся в траве орехи. И приходит жена и видит — лежит под деревом, окровавленный, мёртвый уже. В замужестве очень несчастливой была моя тётка Манишак, и здешнего её мужа Акопа, брата твоего деда, лошадь убила в тот далёкий праздничный день, на сентябрьском звенящем солнце, на гумне. Всему миру радость — нам чёрное горе.

А что было-то, как дело было? Взобрался на дерево, сидит на ветке, сейчас начнёт трясти её, сухие орехи посыплются на землю, сухо постукивая, шурша в траве. По всему скиту яркая рыжая осень стоит. Сам, говорят, безобидный, наивный, волос лёгкий, синеглазый парень такой, шутки шутить любит, и трусливый немного. Те, кто в шутку всё обращает, — они все трусливые, боятся, не дай бог, серьёзными показаться, или же грустными, или ещё хуже — тяжёлыми, боятся не понравиться и шуточки шутят, всё шуточки шутят. Вот он уже собрался по дереву ударить, и вдруг смотрит, и что же видит — казаки тихонечко обступают Отшельников скит. На дороге возле мельницы стоит фургон, рядом со штыком наперевес русский казак стоит, а пониже пещеры мельник и его сын Амазасп, а казачье войско от куста к кусту, от камня к камню — оцепляют весь скит. Ну, там книги какие-то нашли, а что там ещё было, неизвестно. Казак сидел в своей России, почём ему знать, что у нас в Отшельниковом ските делается, — мельник и его сын Амазасп привели и место указали, а сами в сторонку стали и смотрят с тропинки. Ребята стреляют или же не стреляют, не знаю, но офицер на всякий случай гранату туда бросает. И ещё одну следом. Потом заходят внутрь, свечку зажигают и в свете той свечи — кто стонет, кто притаился, кто в крови уже. Потом офицер приказывает и казаки выволакивают всех — в фургон. И уехали. И остался молчаливый овраг, словно сон дурной приснился. Мельник с Амазаспом поворачиваются, чтобы идти, и видят — на дереве замер от страха, смотрит на них кто-то. Подходят, обманом спускают с дерева, и о чём там они говорят, не знаю, но потом — раз — и головой его об камень. И всё, и кончено. Этот пёстрый осенний овраг, и под орешиной, окровавленный, мёртвый уже, наш зять лежит:

— Ты кто это, ахчи, это кто там с дерева свалился, ай-яй-яй, — из оврага, от дверей мельницы спрашивает Амазасп, будто не знает, кого он только что убил и кто сейчас онемеет от горя, с ребёнком на руках. «Ежели парень наш забрался на это дерево, где же натрушенный им орех, а ежели он на дерево не поднимался, почему он под ним лежит?» — это уже Ишхан сам себя спрашивает, это уже потом. Спрашивает себя и смотрит: вот скит, вот мельница, а вон и тропинка, где стоял казачий фургон.

Моя бабка сказала тогда моей мачехе:

«Амазасп понял, что мельника Ишхан убил, пойди, невестка, вынь из тайника ружьё».

Мой отец в этом селе арнаутов, в Ахпате этом, как повернётся да по дому мельника — брат Амаза забирается в доме под тахту. Трусливый, слабый, сердце, как у кролика, зашлось от страха… Ишхана боится и своего брата Амаза боится… Забился под тахту, и не выманишь его оттуда… Моя бабка заплетала мне косу и плакала, жалела того несчастного, который ничего такого, заслуживающего смерти, не сделал, его вина в том только и была, что он случайно на дереве оказался и увидел, на какое преступление пошли мельник и его Амаз, и что те ребята, мушские, тифлисские, карабахские, — словом, армянские те ребята, лежали потом там в селе вповалку, и некому было оплакать их, и некому было похоронить. И бабка моя плакала и рассказывала, как тот несчастный Амаз убегал от Ишхана и уже чуть не лёгкие выплёвывал, так его рвало, и по всему каменистому склону Чатиндага не нашлось ни одного камня, чтобы за ним спрятаться, и земля не разверзлась под его ногами и не забрала его к себе, чтоб он крепко зажмурился, заткнул себе уши и не слышал Ишхановых шагов… рассказывала, как лошадь Ишхана, подстреленная, три дня и три ночи исходила кровью, стонала и металась среди шакалов и диких кошек, а люди из страха перед Ишханом не могли прикончить несчастную скотину, облегчить эти муки тяжкие… И как мать Амаза пришла, взмолилась: «Ишхан-джан, эти три дня Амаз твой был, что ж теперь не отдашь мне моего ребёнка, оплакать его, в глаза мёртвые поглядеть, сейчас-то уж отдай его мне». И вдруг она вцепилась в лицо моего отца — кровопийца… Про то ещё рассказала, как наши волы ждали возле кладбища, пока их запрягут, день ждали, другой, третий, потом кошакарский уведённый наш вол уговорил нашего настоящего старого вола: мол, что с ними, с людьми, связываться, давай плюнем на них, давай я тебя отведу в хорошее, лучше не придумаешь, местечко. И увёл-повёл его по горам, по овражкам в свой старый Кошакар, пришли люди и увидели — лежат в тёплом овражке, мирно жвачку свою жуют, увидели хозяев, спокойно повернули головы, с достоинством поглядели. Вот из-за такого множества всякой всячины плакала моя бабка, плакала и рассказывала мне про всё это напевом, расчёсывая мне волосы. И сказала, будто в святой книжке прочла: «Сын мой нашёл нашего врага, не вздумай мешать моему сыну».