Но сквозь эту грубость она слышит что-то совершенно другое. Её дрогнувшая рука медленно опускается вдоль тела. Подбородок упрямо взмывает вверх, и в потемневшем взгляде вспыхивает вызов — отчаянный, звенящий, как перетянутая гитарная струна. Читается ясно: ну давай, смотри.
Я пропал. Я это уже кристально чётко понимаю. Мне конец, и я шагаю в эту пропасть абсолютно добровольно, как вхожу в крутой поворот на мокром ночном асфальте — с полным, хладнокровным пониманием всех фатальных рисков и абсолютной, пьянящей невозможностью ударить по тормозам.
Я подхватываю её на руки. Она инстинктивно обхватывает мою талию голыми ногами, а здоровая рука мёртвой хваткой цепляется за мою шею. Я несу её к кровати, и старые, ржавые пружины жалобно вскрикивают под нашим общим весом. Я укладываю её на спину, нависаю сверху, опираясь на локти, и бледный лунный свет ложится на её запрокинутое лицо, на беззащитное горло, на грудь.
— Тебе не нужно ничего делать, — говорю я. Мой голос — сплошной хрип, крупный наждак, что-то, чему отчаянно требуется прочистить горло. Но оно не прочищается, потому что в нём комом стоит всё то невысказанное, что я пока не имею права на неё обрушивать. — Лежи. Дыши. Если тебе хорошо — говори мне об этом. А если нет — говори громче. Всё остальное моё.
— А если я захочу…
— Всё, что угодно. Но сначала… — резко перебиваю я, и это стоит мне такого титанического усилия, от которого начинают крупно дрожать руки. Потому что «сначала ты». А это означает, что моё сводящее с ума тело, моя личная разрядка подождут. И они подождут. Потому что на её лице сейчас расцветает выражение, которого я никогда, ни у одной женщины в жизни не видел: абсолютное, пугающее доверие, густо смешанное с первобытным голодом. Нежность, сплавленная с отчаянным бесстрашием. Мне физически необходимо видеть это выражение дольше. Мне его мало сейчас, и мне его будет мало всегда.
Я начинаю с виска. Потому что, если я сейчас сорвусь и начну с того, к чему меня магнитом тянет — с её тёплых бёдер, с живота, с влажного, одуряющего жара между её ног, — я просто не смогу быть медленным. А мне жизненно необходимо растянуть это. Эта медлительность — моя изощрённая форма жадности. Я хочу присвоить каждый сантиметр её кожи по отдельности. Хочу выучить наизусть, какой именно из них заставит её дышать чаще, какой — сорваться в стон, а какой — потрясённо замолчать. Я хочу составить подробную карту её тела, с точными координатами и масштабом.
Висок. Напряжённая надбровная дуга. Острая скула. Я веду по кости влажной нижней губой, приоткрытым ртом. Кожа под моими губами невероятно гладкая, пышущая жаром, с едва уловимым привкусом соли от высохшего пота. Линия челюсти — медленно, от уха к подбородку. И когда я добираюсь до беззащитной мочки, когда мой выдох касается её — обжигающий, влажный, целенаправленный, — она крупно вздрагивает всем телом. Эта судорожная дрожь проходит сквозь матрас, бьёт мне в локти и поднимается выше, оседая в плечах.
Я прикусываю мочку — на грани, на самом тонком лезвии ощущения, едва-едва. Её спина мгновенно отрывается от смятой простыни, выгибаясь красивой, натянутой дугой.
— Вот тут, — хрипло выдыхаю я ей прямо в ухо, и она слепо поворачивает голову мне навстречу, словно хочет впустить мой голос и моё дыхание ещё глубже. — Тут тебе нравится. Я запомнил.
Шея. Открытым ртом, с жадным нажимом, втягивая податливую кожу. Мокрый след от губ остаётся тёмной полосой, по которой ночной сквозняк из окна тут же проводит своим холодным пальцем. Она судорожно шипит сквозь стиснутые зубы от этого сумасшедшего температурного контраста, её бёдра рефлекторно сжимаются. Я опускаю тяжёлую ладонь ей на живот — широко, всей плоскостью, накрывая пространство от пупка до нижних рёбер, и мягко, но безапелляционно вдавливаю её в матрас.
— Лежи.
— Я физически не в состоянии просто лежать, когда ты вытворяешь это с моей шеей, — выдыхает она. И в её голосе сквозит настоящее, колючее раздражение, то самое, знакомое до боли, от которого она смешно фыркает и закатывает глаза. И мне от этого её возмущения становится так хорошо, так безумно, по-идиотски хорошо. Потому что это значит, что она не испугана, не замерла, как жертва, не терпит. Она злится на то, что я слишком медленный. Это та самая колючая Мила, которая называет меня невыносимым, и каждый раз вкладывает в это совершенно разный смысл.
— Можешь, — уверенно отзываюсь я ей в ключицу. — Просто сконцентрируйся на каждом месте, которого я касаюсь. По отдельности. И попробуй не думать о том, что будет дальше.
Ключица. Глубокая впадина, в которую идеально ложатся два пальца, нежная, пульсирующая ямка, где тень гуще, а полупрозрачная кожа тоньше бумаги. Целую. Задерживаюсь дольше нужного. Медленно провожу горячим языком, и шарик пирсинга скользит по краю кости. Она резко вскидывает бёдра.