— Случайно это моргнула не туда. А ты рассмотрела, оценила и запомнила. Шрамы вон на костяшках перечислила.
— Он меня бесит.
— Ты его знаешь пару дней. Если он так вывел тебя за пару дней, то он либо враг, либо...
— Он враг.
— ...либо проблема. Угу.
Это её «угу» я ненавижу. Два звука, а внутри целый диагноз, который она не озвучивает, потому что знает: озвучит — брошу трубку.
— Лиз, он мне кроссовок кофе облил. Ну, не он лично, он мимо промчался на байке, и я... Неважно. Он читал мой конспект. Кто вообще так делает?
— Тот, кому интересно, чем ты занимаешься.
— Тот, у кого беда с границами.
— Одно другому не мешает.
Мы обе замолкаем. Тысяча километров между нами, и в этой тишине висит то, что я вслух не скажу: «бесит» это затычка. Слово, которым я затыкаю дыру, а в дыру лезет то, чего я себе не разрешаю.
— Всё, спать, — говорю.
— Мил.
— Что?
— Папку веди. Про урода. Это важнее, чем руки невыносимого.
— Знаю.
— Знаешь. А думаешь не о том.
— Спокойной ночи, Лиз.
— Спокойной ночи, Мил.
Ложусь, одеяло до подбородка.
За стеной всё по расписанию: шаги, вода, потом бас через гипсокартон, от которого еле заметно вибрирует матрас. Бас смолкает. Шорох, скрип. Лёг.
Жду. И противно, что жду.
Дыхание начинается через пару минут, тяжёлое, узнаваемое с первого выдоха, и тело откликается сразу, без спроса, ему мои принципы до лампочки. Низ живота тяжелеет, между ног мокро, а я ведь даже не пошевелилась.
Только сегодня у звуков за стеной появились подробности. Не лицо, руки: клавиатура, вены на предплечьях, шрамы, футболка, которая натянулась на груди, когда он откинулся на стуле, ухмылка одним уголком. Весь дневной улов, который я не сумела выбросить.
Рука ныряет под резинку раньше любых решений, пальцы попадают в мокрое, и я закусываю подушку. Старая страховка от звука.
Двигаюсь в его ритме. Ускоряется он, ускоряюсь я. Замирает, и я замираю. Это не секс и даже не мастурбация в честном смысле слова, это дурацкий отчаянный танец через стену: он ведёт и не знает, что ведёт, а я иду следом и ненавижу себя за каждое движение.
Кончаю быстро, резко, аж больно: бёдра сводит, спину выгибает, из горла выталкивается сдавленный выдох в подушку, сквозь стиснутые зубы.
Но стены здесь десять сантиметров.
И за стеной становится тихо. Совсем. Его ритм обрывается на середине, и в этой тишине моё дыхание грохочет, как поезд. Что если он услышал? Что если он лежит там и знает, что кто-то здесь слышал его?
Не дышу. Сердце лупит так, что, кажется, слышно и его.
За стеной ничего. Он не продолжил и не шевелится, просто тишина, будто мы оба замерли по свои стороны стены и ждём, кто издаст звук первым.
Натягиваю одеяло, сворачиваюсь в клубок. Трусы мокрые, простыня сбита, на подушке вмятина от зубов.
Двадцать лет. Ни одного поцелуя. Ни одного мужчины ближе вытянутой руки. КамиПанда флиртует с чатом на тысячу человек, отшивает фанатов, поёт так, что у чужих людей мурашки. А Камилла лежит в темноте, мокрая и злая, и вся её близость с мужчиной — ворованное дыхание через картонную стену, без лица и без имени.
Закрываю глаза.
В голове его голос. Не тот, что за стеной. Тот, что из библиотеки.
«Только по будням. По выходным терпимый. Иногда даже приятный. Но это не точно».
И уже на грани сна, где мысли расплываются, до меня доходит, что самое страшное не то, что я кончила под чужие стоны. Самое страшное, что с закрытыми глазами я видела не безликого соседа. Я видела руки. Конкретные. Татуированные. С белыми шрамами на костяшках.
Засыпаю злая. С нитками пододеяльника под ногтями и привкусом наволочки на зубах.
Глава 6. Рэм: Двигатель
Столовая в полдень пахнет разваренной гречкой и котлетами, которые здесь зачем-то называют «домашними», хотя ни одна нормальная мать не признала бы это родство даже под присягой. Свора занимает угловой стол у окна, и это место давно перестало быть предметом переговоров. Остальные студенты обтекают его, как река обтекает валуны, не из страха, а по привычке: пять парней, которые едят громко, смеются громче и занимают пространство целиком, отбивают аппетит у тех, кто привык обедать в тишине.
Санёк уже разложился с двумя подносами: второй «для Маратика, он опаздывает, а я забочусь о близких», и рассказывает, размахивая вилкой, на которую нанизана сосиска, с энтузиазмом дирижёра, получившего в руки не палочку, а тупое оружие. Дэн слушает с выражением снисходительного терпения, которое он, видимо, репетировал перед зеркалом, потому что оно у него идеальное: голова чуть набок, бровь приподнята, уголок рта на грани улыбки и приговора. Маратик пришёл вовремя, несмотря на прогноз Санька, забрал свой поднос, сказал «спасибо» и раскрыл книгу, подперев её стаканом с чаем. Сегодня Камю, если судить по блёклой обложке, хотя я постоянно путаю его с Сартром, и Маратик терпеливо объясняет разницу, а я каждый раз забываю. Этот цикл повторяется третий год с неизменным постоянством. Лёха сидит с краю, скетчбук на коленях, карандаш в пальцах, голова опущена, в своём обычном режиме молчаливого присутствия, когда он вроде бы здесь, с нами, но одновременно в собственном пространстве, куда пускают только по приглашению.