Олега задержали. Точнее, сначала собрали. Скорая увезла его с дачи на носилках: переломанная правая рука, раздробленная левая кисть, четыре сломанных ребра, смещение носовой перегородки, множественные ушибы лица, сотрясение мозга. Маратик за две минуты животной ярости нанёс повреждений на полстраницы медицинского заключения. Олег провёл десять дней в больнице под охраной, а потом его перевели в следственный изолятор.
Дэн, который к тому времени превратился в нашего неофициального юриста-консультанта с пугающе глубоким знанием Уголовного кодекса, однажды вечером разложил всё по полочкам. Мы сидели у гаражей, и Дэн загибал пальцы с видом человека, составляющего винную карту: «Преследование — сто тридцать седьмая, до трёх лет. Незаконное проникновение в жилище — статья сто тридцать девятая, до двух. Нарушение неприкосновенности частной жизни, незаконный сбор персональных данных — ещё пара. Нападение на даче с ножом и покушение на убийство — сто пятая, через тридцатую, до пятнадцати. Плюс применение оружия, плюс проникновение на частную территорию, плюс то, что он целенаправленно выследил место и приехал подготовленным». Дэн откинулся на спинку стула и с мрачным удовлетворением резюмировал: «По совокупности от двенадцати до семнадцати лет строгого режима. Если прокурор в хорошем настроении и судья позавтракал».
Кир, не меняя выражения лица, поднял бутылку воды в молчаливом тосте.
С Маратиком было сложнее. Когда полиция осмотрела Олега, возник закономерный вопрос о том, кто именно превратил нападавшего в то, что привезли в реанимацию. Маратику грозила статья за превышение пределов необходимой обороны, и первые дни мы все ходили с кислыми лицами. Но следователь, женщина-капитан с короткой стрижкой и тяжёлым, уставшим взглядом, прочитала материалы дела от начала до конца: годы преследования, незаконное проникновение, попытку удушения, ножевое ранение. Она посмотрела на Маратика, двадцать один год, аккуратная рубашка, тонкие очки, и сказала: «У меня тоже дочь». Дело в отношении Маратика не возбудили. Необходимая оборона.
Маратик принял это известие с обычным каменным спокойствием, только его правая бровь дрогнула на миллиметр. Его рука заживала долго, дольше, чем Рэмовский бок, потому что он содрал кожу до мяса и трещина в пястной кости потребовала фиксации, хотя на даче он даже не подал виду, что что-то не так, и если бы не внимательная санитарка, он бы, скорее всего, ничего не сказал. Две недели его кисть была в бинтах, и он перелистывал страницы книг мизинцем с видом оскорблённого графа. Свора подкалывала его беспощадно, и это было правильно, потому что смех вытаскивал его из той ямы самоненависти, в которую он проваливался каждый раз, когда вспоминал, как сорвался с цепи. Я видела это в его глазах, когда он думал, что никто не смотрит: холодный колючий стыд, уходящий глубоко под рёбра.
Однажды я подошла к нему и сказала: «Ты спас его. Ты спас нас обоих. И если ты собираешься жрать себя за это, то, пожалуйста, не при мне». Он посмотрел на меня пристально, снял очки, протёр их краем рукава и надел обратно. «Принято», — сказал он.
Мотоцикл сворачивает на нашу улицу. Рэм паркуется у подъезда. Глушит двигатель. Тишина наваливается мгновенно, и в ней я слышу, как стучит моё сердце. Громко, быстро, напряжённо, потому что его стон в динамике шлема никуда не делся из моей головы. Он осел там, в основании черепа, и ровно пульсирует.
Я снимаю шлем. Вечерний воздух обнимает разгорячённое лицо.
Рэм оборачивается. Его взгляд сползает с моего лица на левую руку, на пальцы, которые я снова непроизвольно сжимаю и разжимаю.
— Перестань, — одергивает он. — Их не отберут.
— Я привыкаю, — отвечаю я.
Мы поднимаемся в лифт. Двери закрываются, и между нажатием кнопки и мягким толчком вверх проходит, может быть, полсекунды. Он не ждёт даже этих полсекунд.
Его рука ложится мне на затылок привычным, тяжёлым, собственническим жестом, от которого у меня каждый раз подкашиваются ноги, и притягивает мой рот к своему. Поцелуй жёсткий, голодный, с нажимом. Его язык проходит по моей нижней губе, и металлический шарик пирсинга скользит следом, горячий, гладкий, контрастирующий с мягкостью рта, и от этого ощущения, ставшего за месяц моей зависимостью, у меня непроизвольно вырывается тихий звук. Он проглатывает его, и я чувствую, как его губы растягиваются в ухмылку, не отрываясь от моих.