— Братва, — Санёк указывает вилкой в сторону раздачи, — объективная оценка персоны. Кассирша в синем фартуке. По десятибалке.
— Ты оцениваешь кассиршу столовой по десятибалльной шкале. — Маратик не поднимает глаз от книги. Голос у него при этом совершенно нейтральный, как у метеоролога, констатирующего наличие осадков.
— Это демократический процесс, Маратик. Я выношу на голосование.
— Голосование предполагает добровольность. Я воздерживаюсь.
— Воздержание это тоже голос. Записываю: Маратик ноль. Бессердечный.
Дэн разворачивается на стуле, окидывает кассиршу взглядом с таким профессиональным хладнокровием, будто оценивает лошадь на аукционе, и разворачивается обратно.
— Шесть с половиной. В хорошем освещении семь. Но освещение в столовой преступление против эстетики, так что шесть.
— Дэн, — Маратик переворачивает страницу, — ты понимаешь, что она живой человек, а не экспонат?
— Я же сказал «шесть с половиной». Это уважительная оценка. Я щедрый.
Лёха поднимает голову от скетчбука, смотрит на обоих, опускает голову обратно. Весь его комментарий укладывается в микродвижение бровей, но мы давно научились это читать: «Идиоты, но мои».
Я не слушаю. Точнее, слушаю, как слушают привычный фон: радио на кухне, шум вентилятора. Свора работает на частоте, которую я принимаю постоянно, фоновым каналом, даже когда голова занята другим. А голова занята другим, потому что мои глаза в очередной раз делают то, чего я им не разрешал.
Она сидит через три стола. Угол, спиной к стене, и я фиксирую это снова, потому что раньше она садилась где попало, а теперь выбирает позицию, как человек, который начал думать о том, что у него за спиной. Серая куртка, хвост, наушники на шее. Перед ней поднос, почти нетронутый, и картонный стакан с поднимающимся паром. Конечно же, кофе от мягкого парня, который сидит напротив и о чём-то негромко рассказывает, наклонившись чуть ближе, чем требует шум столовой, с мягкой улыбкой, которая у него будто нарисована перманентным маркером.
Она кивает. Не смеётся, не поднимает подбородка, не огрызается. Просто кивает, вежливо, тихо, как студентка на скучной лекции. И это не та девушка, которую я видел вчера в библиотеке, которая фыркнула на мою шутку с такой яростной непроизвольностью, что у неё покраснели уши, которая сказала «невыносимый» голосом, заряженным так, что хватило бы на небольшой пожар. Та горела. Эта потушена. Будто кто-то повернул регулятор громкости до минимума, и она сидит на этом минимуме, послушная и удобная, и с мягким парнем это работает, потому что мягким парням удобные девочки нравятся больше всего на свете.
Его рука ложится на её запястье. Легко, на секунду, и убирается. Она не отдёргивает.
— Рэм.
Маратик. Смотрит поверх очков, книга раскрыта на коленях, и в его взгляде аналитическая тишина, от которой у большинства людей начинается лёгкий дискомфорт, потому что Маратик смотрит не на тебя, а в тебя, и делает это совершенно невозмутимо.
— Это ведь она сказала «невыносимый». Я слышал вчера, у библиотеки.
Лицо у меня не меняется. Я давно живу за ним, как за стеной, и стена эта намного надёжнее, чем гипсокартон в моей квартире.
— И?
— Ничего. Просто.
Лёха поднимает голову. Его глаза находят мои, и уголок рта дрогнул, крошечное, почти незаметное движение вверх, но Лёха улыбается так редко, что каждый случай хочется занести в каталог. Он видит. Лёха видит всё, просто предпочитает хранить это при себе, не из жадности, а из понимания, что не всё нужно доставать.
Санёк, который улавливает чужие микродвижения в радиусе десяти метров, как летучая мышь ультразвук:
— Подождите. Рэм на кого-то смотрит? Рэм? Наш Рэм? Тот Рэм, который отшил длинноногую блондинку ямой на садовой?
— Я ни на кого не смотрю.
— Ты не смотришь в её сторону целую минуту. Это самый красноречивый отвод глаз, который я видел в своей жизни.
Дэн разворачивается, даже не пытаясь изобразить скрытность, и оглядывает столовую тем оценивающим взглядом, которым он, вероятно, осматривал бы место преступления, если бы юрфак довёл его до практики: