— Сань.
— М?
— Спасибо.
Он смотрит на дорогу. Пальцы на руле расслаблены, лицо спокойное, и в профиле что-то серьёзное, взрослое, что проступает через весь его шум и балаган, как проступает рисунок через кальку. Он тоже устаёт держать маску.
— Не за что. Эвакуация — бесплатная услуга. Чаевые принимаются в форме картинок с котиками.
Подъезд. Лифт с гудящей лампой. Коридор пустой, тихий, пахнущий чужим ужином, духами и стиральным порошком.
Ключ проворачивается дважды. Цепочка звякает. Сабо у двери.
Стою в прихожей.
Подношу пальцы к лицу. Они пахнут им. Губы саднят от щетины. Бок помнит ладонь. Между ног мокро, горячо, не прекращается, и его голос в голове, у самого уха, рваным горячим шёпотом: «какие ещё звуки из тебя можно достать. Медленно. По одному».
Десять сантиметров. Он за стеной.
Подхожу. Стучу три раза, стук проходит через гипсокартон и уходит к нему.
Ответ мгновенный. Три удара. Тяжёлых. Уверенных. Вибрация проходит через гипсокартон в ладонь, в запястье, по руке, рассыпается по рёбрам, спускается по позвоночнику и оседает в животе.
Прижимаю ладонь к стене.
Я хочу его.
Мысль приходит без предисловия, без оговорок и красивой упаковки из «мне с ним хорошо», «он особенный» и «мне безопасно». Всё это правда, но вся правда намного больше. А на поверхности — грубое, простое, физическое: я хочу его. Его рот. Его руки. Его вес на мне. Его голос, говорящий мне на ухо вещи, от которых я забуду, как дышать. Хочу узнать, какой звук он издаст, когда я впервые коснусь его кожи без ткани между нами. Хочу телом, животом, тазовыми костями, тем местом, которое до сих пор не замолчало и, судя по всему, не собирается.
Сползаю по стене на пол. Колени к груди. Лоб в колени. Горячее лицо в холодные руки.
Дышу. Дышу. Дышу.
Его голос в голове, на повторе, как заевшая пластинка, как песня, которую невозможно выключить, потому что она играет не в наушниках, а в грудной клетке:
«Ты будешь помнить каждую секунду».
Глава 18. Рэм: Повреждение
Они выезжают с парковки задним ходом, и в пассажирском окне, за запотевшим стеклом, я вижу её силуэт, прижатый виском к стеклу, и мне хватает этого — контура, наклона головы, тёмного пятна волос на светлой обивке, — чтобы понять: я стою у собственного мотоцикла с бутылкой пива, из которой за весь вечер сделал два глотка. Эта бутылка была протезом, потому что руки нужно было куда-то деть, а единственное место, куда они хотели, сейчас уезжает по мокрому асфальту в сторону нашего дома.
Пиво выдохлось давно. Стекло тёплое от ладони, которая сжимала горлышко каждый раз, когда она смеялась, или двигалась, или смотрела на меня через бокс так, будто пробовала на вкус собственную власть и находила её сладкой. Я ставлю бутылку на бетон, она покачивается и не падает, и мне бы извлечь из этого какую-нибудь метафору, но на метафоры не хватает ресурса, потому что весь ресурс ушёл на то, чтобы отступить от неё у ржавой двери, и теперь я стою выпотрошенный, с гудящим телом и одним словом в голове, которое она произнесла голосом, не принадлежащим ей и принадлежащим только ей.
«Покажи».
Оно сидит в черепной коробке, как гвоздь в покрышке: не вынешь — не поедешь, вынешь — спустит всё.
Маратик появляется без предупреждения, без лишнего звука. Садится на перевёрнутый ящик рядом с мотоциклом, достаёт из кармана куртки томик в мягкой обложке, что-то французское, и не открывает. Просто держит, как я держал бутылку: чтобы пальцы не болтались без дела.
Бочка догорает. Искры поднимаются рыжим столбом и гаснут в сыром воздухе, не долетая до неба. Кир ушёл молча, попрощавшись одним кивком. Дэн смеётся с Аней у дальнего гаража, и его голос долетает обрывками, театральный, лёгкий. Лёха исчез ещё раньше — незаметно, так же, как и появился.
— Вот, значит, как это выглядит, — говорит Маратик.
Поворачиваюсь. Он смотрит не на меня, а перед собой — на масляное пятно в бетоне, на рыжие отблески бочки в луже, на что-то, что видит только он.
— Что именно.
— Любовь.
Слово ложится на воздух между нами без зазора и без места для возражения. Маратик не спрашивает, не предполагает и не подкалывает — он диагностирует, спокойно, с сухой уверенностью, просто потому что для него это очевидно.
Я молчу.
Потому что слово не отторгается. Не вызывает рефлекторного сарказма, не включает защитный механизм, не превращается в шутку. Оно лежит в голове и подходит — как крышка к бутылке.
— У тебя ведь были девушки, — говорю я. Не чтобы сменить тему, а потому что он произнёс «любовь» с интонацией человека, который наблюдает за явлением через стекло, с дистанции, исключающей ожог.