Выбрать главу

Тишина.

Я лежу и слушаю, как она не двигается, и её неподвижность ощущается громче любого звука.

Телефон вибрирует.

Стена: ты дома?

Я: да

Стена: я слушала

Я: я понял

Стена: одиннадцать раз

Горло перехватывает. Одиннадцать раз мой голос говорил ей на ухо через динамик вещи, от которых у неё, вероятно, подгибались ноги и горело всё, что может гореть, — и она переслушивала, и переслушивала, и переслушивала.

Стена: я не знала что ответить

Стена: у меня весь день в голове твой голос на фразе «ещё секунда и я кончу просто от этого»

Стена: и я не могу это выключить

Она написала мои слова обратно мне, и они в её сообщении звучат иначе — не как моё признание, а как её. Потому что женщина, которая цитирует тебе фразу о том, как ты чуть не кончил от трения через одежду, говорит этим не «какой ты откровенный», а «я хочу того же, и мне от этого так же плохо, и поэтому возвращаю тебе твои слова, потому что свои — страшнее».

Я: не выключай

Отправляю. Кладу телефон экраном вниз.

Минута за стеной. Две. Три. Тишина. Я уже решаю, что разговор закончен, что она положила телефон и пытается уснуть, когда слышу.

Её дыхание. Быстрее, чем минуту назад. Вдох через нос, длинный, судорожный. Выдох через рот, короткий, оборванный. И снова вдох, глубже, с дрожанием на излёте, с вибрацией, которая бывает, когда тело делает что-то, о чём голова ещё не договорила.

Она думает, что я не слышу. Что если звуки будут уходить в подушку, стена их не передаст. Думает, что если тихо — значит безопасно, тихо — значит можно.

Следующий вдох рваный. С горловым призвуком, задавленным сразу.

Она трогает себя. Я понимаю это, и весь воздух выходит из лёгких, и я сжимаю край матраса, потому что если не сожму — сожму себя.

Её дыхание ускоряется рывками — не волнами, а толчками, как обороты движка, который не выходит на рабочие: ускоряется, тормозит, ускоряется, и в каждом торможении борьба — тело тянет вперёд, а что-то в голове дёргает назад. Она подходит к краю и отшатывается, подходит и отшатывается, и я лежу с побелевшими костяшками на матрасе и слушаю, как она не может позволить себе, потому что позволить — значит существовать громко, а существовать громко она разучилась задолго до меня.

Тихий стон. Сдавленный, зажатый, проглоченный на середине — обломок звука, пойманный зубами и затолканный обратно. И от этого член, который и так был готов, напрягается настолько, что спортивные штаны становятся пыткой.

Снимаю их. Ложусь на спину. Рука находит член, и первый контакт проходит дугой от паха до затылка, но я не глушу себя. Не стискиваю зубы. Не контролирую звук. Впервые не контролирую.

Мой стон уходит в гипсокартон низко, тяжело, открыто, из самого дна грудной клетки — намеренно, сознательно, потому что она сейчас за стеной зажимает себе рот и не может перешагнуть, и я даю ей то единственное, что могу дать через десять сантиметров: звук мужского тела, которое хочет её и не прячет этого.

Секунда тишины за стеной, две, — и я успеваю подумать, что напугал, что она замерла, что всё, — а потом её дыхание возвращается. Но другое. Глубже. Увереннее. Без рывков. Ровный нарастающий ритм, в котором я впервые не слышу борьбы.

И первый звук, который доходит через гипс без фильтра, без подушки, без зажатых губ, — тихий стон, настоящий, отпущенный, — ломает во мне что-то, у чего не было названия, пока оно не сломалось.

Подстраиваюсь под неё — на полтакта позади, как ведомый в колонне. Слышу её дыхание и веду своё рядом, и отдаю ей каждый звук, и этот обмен через гипсокартон — слепой, без касания, без взгляда, только голос и ритм — интимнее всего, что у меня было, потому что мы оба знаем, что между нами лишь десять сантиметров, и оба знаем, что происходит, и от этого знания темнота перестаёт быть одиночеством.

И одна мысль, единственная, горящая: эта девочка, которая не знала вкуса чужого рта, которая куталась в серую куртку, чтобы никто не увидел, что у неё есть тело, лежит за стеной и позволяет себе не прятаться и не сдерживаться, и причина — я. И от осознания, что именно мой голос пробил брешь в обороне, которую она выстраивала годами, скручивает внизу живота горячо, тесно, неотвратимо, и мне хватает этого. Потому что она живая, настоящая, за стеной, и её стон — мокрый, ломаный, открытый — бьёт по нервной системе сильнее, чем любые руки на любом теле, потому что этот стон мой, я его достал, я его заслужил, и он звучит так, будто она впервые разрешила себе существовать.

Она кончает первой. Протяжный, глухой, сломанный звук, и я слышу хриплый вдох через эту гребаную стену и своё имя, как признание, — и от этого меня выламывает, и я кончаю следом, жёстко, с долгим низким стоном, и я хочу, чтобы она слышала, хочу, чтобы знала, что этого мне хватает, чтобы кончить, но так чертовски мало, что я рычу, потому что хочу больше, хочу ещё. И мне не стыдно, потому что стыдно было бы, если бы я не чувствовал того, что чувствую.