— Я подниму тебя. Если больно, скажи.
Поднимает. Я прижимаю ноющую левую руку к груди, правой вцепляюсь в его плечо, голое и горячее, с татуировкой, которая уходит от ключицы к лопатке, его кожа под моими пальцами гладкая и сухая, и мышцы под ней неподвижные, как камень.
— Ключи, — шепчет он, потому что его лицо так близко, что говорить громче нет смысла.
Я стягиваю ключи с тумбочки, когда мы выходим, и закрываю замок здоровой рукой. Свою он просто захлопывает ногой.
Лифт. Он нажимает кнопку локтем, двери раздвигаются, жёлтый свет, мутное зеркало. Мы внутри. Двери закрываются. Лифт дёргается и едет вниз.
Я смотрю на него снизу вверх, с его рук, и впервые вижу не усмешку, не голод, не игру. Вижу страх. Его зрачки расширены, и на виске бьётся жилка, быстро и часто, он боится.
Он боится не того, кто убежал по лестнице. Он боится того, что могло случиться, если бы он услышал на три секунды позже. Если бы гипсокартон был на сантиметр толще. Если бы мой крик не прошёл сквозь стену.
И от его страха, от того, что этот человек, который кажется мне скалой и горой, и всем, за чем можно спрятаться, боится за меня, мой собственный страх отступает. Не уходит, нет, а сжимается и забивается в угол, потому что для двоих в этом лифте он слишком большой. И я выбираю не бояться, потому что кто-то должен.
— Поставь меня, — говорю я.
— Мила.
— Поставь. Я могу стоять.
Он опускает меня на ноги, медленно, придерживая за талию, и я стою, колени дрожат, пол покачивается, но я стою. Его ладонь остаётся на моей талии, большая и горячая, с пальцами, которые лежат на моих рёбрах поверх толстовки.
— Артем, — говорю я и смотрю ему в глаза. — Я в порядке. Рука и губа. Всё.
Он не отвечает. Его челюсть двигается, желваки перекатываются, и он смотрит на мою левую руку, на неправильный угол пальцев, и в его глазах такая концентрированная ярость, что мне на секунду кажется, будто воздух в лифте нагревается.
— Я в порядке, — повторяю я и кладу ладонь ему на грудь, на голую кожу, на татуировку над сердцем, и под моей ладонью его сердце бьётся быстро и тяжело, гораздо быстрее, чем должно. Я держу руку и чувствую, как оно замедляется, удар за ударом, как поезд, который тормозит.
— Артём.
Он закрывает глаза. Его рука накрывает мою на груди, прижимает, и его пальцы, горячие и дрожащие, обхватывают мою ладонь и держат, не отпускают.
Лифт звякает. Первый этаж.
На улице ночной воздух, холодный, майский, с запахом сирени от газона и бензина с парковки. Он придерживает меня, пока мы идём до парковки, помогает сесть осторожно, придерживая за локоть правой руки. Садится сам. Не заводит сразу, поворачивается через плечо.
— Держись правой. Крепко. Поеду медленно.
Я обхватываю его за живот одной рукой, голая кожа, горячая, с мышцами, которые сжимаются под моими пальцами, и он едет медленно, на второй передаче, объезжая каждый стык и каждый люк. Ночной город за моей спиной тихий и пустой, с одинокими фонарями и спящими окнами.
Травмпункт. Белый свет, который бьёт по глазам после темноты улицы, зелёные стены, запах хлорки и чего-то сладковатого и больничного, от которого сводит скулы. Очередь: мужчина с перевязанной головой листает что-то в телефоне, женщина с ребёнком на коленях, подросток с распухшей щиколоткой, вытянутой на соседний стул.
Пластиковые стулья в ряд, с чёрными пятнами на подлокотниках. Мы садимся. Рэм слева, голый по пояс, в серых штанах, с кровью на костяшках правой руки. Медсестра за стойкой регистрации поднимает глаза, и её взгляд проходит по нему, по торсу и татуировкам и крови, и по мне, по толстовке не по размеру, разбитой губе и левой руке, прижатой к груди. Она встаёт из-за стойки.
— Только пришли? Регистрация. Паспорт, полис.
Рэм протягивает документы. Медсестра записывает, не спрашивая лишнего. Смотрит на мою руку.
— Перелом?
— Похоже, — говорит Рэм.
— Садитесь. Вызовут.
Он сидит неподвижно. Прямая спина, руки на коленях. Смотрит прямо перед собой, в зелёную стену, в плакат о профилактике гриппа, в ничто. Лицо спокойное, тело нет. Правое колено подрагивает быстро и мелко, и он не контролирует это, или не пытается.
— Артём, — говорю я.
Его нога не перестаёт стучать. Его глаза возвращаются ко мне.
— У меня сломаны два пальца. Всё остальное цело. Я в порядке.
Его челюсть сжата так, что видно, как натягивается кожа на скулах.
— Ты не в порядке.
— Я жива. Я здесь. И у меня есть восемь целых пальцев, которыми я могу тебя ударить, если ты сейчас начнёшь себя винить.
Его рот дёргается, не усмешка и не улыбка, тень движения, которое могло бы стать тем или другим, но не стало.