— Это бытовая услуга.
— Это не бытовая услуга!
— Камилла, — говорю я, и мне приходится стиснуть зубы, потому что она стоит передо мной разгорячённая и взъерошенная, с горящими ушами, в моей толстовке до колен, смущённая и сердитая, и от её голоса, который выталкивает эти слова с таким возмущением, будто я оскорбил её кулинарные предпочтения, у меня ведёт в паху и звенит в затылке. — Я могу стоять за шторкой и мылить тебе голову. Гипотетически. Если ты способна допустить мысль, что рядом с тобой существует мужчина, который в состоянии находиться в одной комнате с голой женщиной и не терять рассудок.
— А ты в состоянии?
— Я могу попытаться. Если это необходимо. К тому же никто не говорил, что мыть голову непременно нужно будучи раздетой. Это твоё сознание нарисовало само.
Её рот делает то, что делает каждый раз, когда я выбиваю у неё почву: открывается, закрывается, губы сжимаются, нижняя, разбитая, вздрагивает, и она облизывает её рефлекторно, по корочке, я слежу за её языком, и она видит, что я слежу, и краска на её скулах темнеет на полтона.
— Невыносимый, — говорит она.
— И мне всё ещё нравится, как ты это говоришь.
Дверь ванной закрывается. Щёлкает задвижка. Шум воды.
Я стою посреди комнаты. Провожу ладонью по лицу, от лба до подбородка, жест, которым пытаюсь стереть выражение, которое, к счастью, она уже не видит: закушенная губа, закрытые глаза, длинный рваный выдох через нос.
Осматриваю комнату. Стол, на котором рядом с моими чертежами лежит её тетрадь, и наклейка панды на обложке смотрит на формулу момента инерции с вежливым недоумением. Кровать с мятыми простынями, пахнущими ею. Шкаф, открытый, справа её мир, серое, чёрное, оверсайз, рядом с кожаным рукавом моей куртки.
В ванной звуки стекающей воды и две щётки в одном стакане, фиолетовая и чёрная.
Вещей стало вдвое больше. Воздуха тоже.
И пусть это ненадолго, пусть это только пока, но...
Так лучше. Намного лучше.
Глава 23. Мила: Паззл
В полиции я провожу полтора часа на пластиковом стуле, пересказывая свою жизнь женщине с усталыми глазами и ручкой, которая перестаёт писать каждые три минуты. Раскладываю на столе скриншоты, распечатанные в копировальном центре на первом этаже отделения, фотографии листов с нарисованными глазами, снимки царапин у замочной скважины, справку из травмпункта. И вся моя жизнь последних месяцев, разложенная на казённом столе бумажными прямоугольниками, выглядит одновременно убедительной и абсурдной. Рэм сидит рядом, на таком же стуле, молча, не вмешиваясь и не говоря за меня. Но каждый раз, когда голос садится и слова начинают буксовать на очередном «он писал мне в личные сообщения, и я банила, но он возвращался», я чувствую его колено рядом со своим, тепло через два слоя джинсовой ткани, устойчивое и ровное. И продолжаю.
Заявление принимают. Участковый обещает проверить камеры в подъезде. Рэм спрашивает, а работают ли они вообще. Участковый смотрит на его лицо, на татуировки и плечи, и честно отвечает, что в таких домах обычно вешают муляжи, но проверить всё равно стоит.
В автобусе я по привычке берусь за поручень двумя пальцами, указательным и средним, подушечками, минимальная площадь контакта с металлом, который трогали тысячи чужих ладоней. Рефлекс, наработанный годами: меньше касаний, меньше следов, меньше точек соприкосновения с миром. Над головой раздаётся короткий хмык, низкий, носовой, в котором больше нежности, чем насмешки, и от которого у меня теплеют уши.
Рэм снимает мои пальцы с поручня. Просто берёт за запястье и отводит руку вниз, не спрашивая и не комментируя, кладёт обе мои ладони, здоровую правую и левую в лангете, себе на грудь, одну поверх другой. Накрывает своей ладонью на секунду, как будто запечатывает, и отпускает. Сам перехватывает верхний поручень, рука вверх, за голову, и его тело становится вертикальной осью, закреплённой за потолочную перекладину, с плечами, которые не качаются на поворотах. Я стою внутри этой конструкции, мои пальцы лежат на ткани его футболки, и под ними рёбра поднимаются и опускаются размеренно, глубоко, с ритмом, который говорит телу: здесь безопасно.
На кочке автобус трясёт, жёстко, с лязгом подвески, от которого сумка на полу у чьих-то ног проезжает полметра по грязному резиновому покрытию. Инерция бросает меня лицом в его грудь, и его свободная рука ложится мне на спину, между лопатками, ровно туда, где вчера впивался крючок вешалки. От веса его ладони на этом месте что-то внутри разжимается, что-то, что я держала стиснутым так долго, что перестала замечать напряжение. Так держат челюсть сжатой во сне и просыпаются с болью, не понимая, откуда она.