— Его найдут, — говорит Рэм.
— А если нет?
— Найдут. У него есть адрес, есть имя, есть фамилия, есть универ. Он не призрак, Мила. Он обычный человек с обычным паспортом и расквашенным носом. Далеко не уйдёт.
— Он сидел рядом со мной, — говорю я, и голос ровный, и это хуже, чем если бы он дрожал, потому что ровность эта не спокойствие, а опустошение. — Каждый день. Кофе. Конспекты. «Ты мне не безразлична». И я ни разу, ни разу…
— Ты не могла знать.
— Должна была.
— Нет.
— Он сидел в полуметре. Трогал мои руки. А я думала, ему одиноко, он просто хочет дружить…
— Мила, — его голос не повышается, но что-то в нём уплотняется, как уплотняется воздух перед ударом, — ты не виновата в том, что доверяла. Ты виновата только в том, что открыла дверь, не посмотрев в глазок, и в этом мы разберёмся позже, когда я перестану бояться за тебя и начну жутко бесить.
Я издаю звук, не смех и не всхлип, что-то среднее, мокрое и тёплое, от чего разжимается горло, и утыкаюсь лицом ему в плечо. Он кладёт подбородок мне на макушку, и дорога за окном бежит ровной бесконечной линией, и деревья сливаются в зелёную стену.
Дача. Деревянный высокий забор, участок с яблонями, бревенчатый домик с мансардой и верандой, на которой стоит кресло-качалка с облезлой подушкой и жестяная пепельница. Тишина, настоящая, деревенская, с птицами и стрёкотом в траве.
Санёк глушит двигатель. Выходит, открывает багажник, достаёт одеяло и бросает через плечо.
— Располагайтесь. Ребята скоро будут. Дэн сказал, шашлык, пиво, сахарная вата и Аня на нём. Ну, чтобы не так… — Он осторожно стрельнул глазами в мою сторону. — Одиноко было.
— Спасибо, — только и могу выдавить я.
— Откуда сахарная вата? — говорит Рэм.
— Это Дэн. Не спрашивай.
Рэм выходит первым. Обходит машину, открывает мою дверь, подаёт руку. Я встаю на траву, мягкую и прохладную, и воздух здесь другой: земля, хвоя, дым от далёкого костра, мокрое дерево. Лёгкие расправляются.
Рэм открывает дом ключом из связки, которую достаёт из-под третьего кирпича от крыльца, и внутри пахнет деревом, сухими травами, чем-то пыльным и тёплым, и на стенах полки с книгами и маленькая чёрно-белая фотография женщины с тёмными глазами и ухмылкой одним уголком, от которой у меня перехватывает дыхание, потому что эта ухмылка его, отпечатанная генетикой с точностью до миллиметра.
— Мама, — говорит он коротко, перехватив мой взгляд. И ничего больше.
Я подхожу к фотографии. Смотрю на неё. Она смотрит на меня с той невозмутимостью, которая бывает у людей, знающих цену вещам. Рэм стоит за моей спиной, и его тепло на моей спине, его дыхание на моей макушке, я не оборачиваюсь, потому что если обернусь, то увижу его лицо, и оно будет мягким и уязвимым, и я не смогу не коснуться его, а если коснусь, то не остановлюсь, а у меня нет на это сил, потому что все мои силы ушли на то, чтобы убежать из аудитории, добежать до лестницы и не упасть по дороге.
— У неё твоя ухмылка, — говорю я.
— У меня её, — поправляет он.
На веранде он накидывает мне на плечи одеяло из грубой шерсти, пахнущее кедром и старым домом, и я сажусь в кресло-качалку, и оно скрипит подо мной, и мои ноги не достают до пола, и кресло покачивается от ветра, и я маленькая в нём.
— Дыши, — говорит он, и это уже не инструкция, а просьба, тихая, с хрипотцой.
И я дышу.
— Дыши, — говорит он, и это уже не инструкция, а просьба, тихая, с хрипотцой.
И я дышу.
Глава 25. Рэм: Свора
Мила сидит в кресле-качалке, завёрнутая в одеяло по подбородок. Её ноги в кроссовках болтаются над полом веранды, не доставая до досок сантиметров пять. От этого зрелища у меня сжимается что-то под рёбрами, тёплое и больное разом. Потому что она маленькая, испуганная и при этом храбрая. Потому что она моя. И я не могу ничего исправить: ни страх, ни сломанные пальцы, ни то, что человек, которого она считала другом, три месяца рисовал ей глаза на бумаге и ковырял её замок.
Но я могу нарубить дров для костра и камина.
Сарай за домом пахнет смолой и мышами. Топор стоит в углу, тяжёлый, с деревянной ручкой. Чурбаки у забора берёзовые, подсохшие с прошлого лета. Ставлю первый на колоду, примеряюсь. Колун входит в дерево с тем глухим треснувшим звуком, от которого в голове становится пусто. Тело работает, мозг молчит. Мне это нужно сейчас, потому что если мозг не замолчит, я буду думать о том, что не снял балаклаву, что не побежал за ним по лестнице, что позволил ему исчезнуть. Каждая такая мысль вкручивается в висок ржавым гвоздём.
Чурбак разлетается на две половины. Ставлю следующий.
Удар, треск, две половины. Снова удар.
Ритм входит в тело, плечи и спина работают слаженно, пот выступает между лопатками. Футболка липнет к рёбрам. Я снимаю её, перекидываю через перила веранды, и майский воздух ложится на мокрую кожу, прохладный, с запахом яблоневого цвета от старых деревьев в саду.