— Как съездили, Никита?
— Превосходно! Правда, сверх ожидания, задержался. А все же съездил превосходно. И встретили меня как родного.
— Торжественно справлялся юбилей?
— А как же! От товарища Ворошилова приказ перед строем зачитывался!.. Посмотреть только, какой путь проделала часть. И Деникина била, и Колчаку зубы выбивала, и белополякам, и Врангелю. Да и сейчас под крепким замком границу держит.
— Ну, а для себя удалось поработать? Или все пировали?
— На границе, Константин Петрович, некогда пировать!.. Верно, поднял со старыми командирами заздравную чашу. Но часть вернулась к обычной жизни, а я за альбом взялся... Не могу пожаловаться, не потерял времени!
Кулагин сидел напротив Веденина. Он сидел в том же кресле, которое только что покинул Векслер. И настолько разительным был контраст, что Веденин невольно улыбнулся.
— Вы о чем, Константин Петрович?
— Интересно, кем бы вы стали, Никита, если бы не пришли к нам в академию?
— А как же я мог не прийти? — удивился Кулагин. — Раз обнаружились способности — не мог не прийти!
— А если бы не обнаружились?.. Были бы сейчас строевым командиром. Возможно, командовали бы той самой частью, которая вас воспитала.
— Нет, — ответил, подумав, Кулагин. — До командира части еще не дослужился бы... Однако если не в Академию художеств — в Академию имени Фрунзе добился бы приема.
Темнело снаружи. Обернувшись к окну. Веденин увидел черную тучу, надвинувшуюся на крыши. Она висела неподвижно, но в ее глубине пробегали вспышки молний, перекатывался гром...
— Гроза собирается. — сказал Кулагин. — В такую грозу на границе особенно много работы... Стоит боец в дозоре, хлещет его дождем, молния слепит глаза, а он не отвернется, не зажмурится. В такую грозу особенно трудно службу нести на границе. Так нести, чтобы ни один гад не прополз.
Веденин взглянул на Кулагина. Вспышка молнии осветила его лицо, и Веденину на миг показалось, что он увидел бойца в дозоре, неусыпные его глаза.
— А ведь это, Никита... Это превосходный мотив для картины!.. Грозовая вспышка, хлещущий дождь и глаза человека, которому доверена граница.
— Верно, Константин Петрович. Сам думал об этом. Погодите, еще напишу!
Все чаще, острее прорезали молнии черное небо, дождь полился, и при вспышках были видны чуть наклоненные, непрерывные струи.
— Ох, много о чем должен написать, Константин Петрович! Но есть один замысел... К нему подойти всего труднее!
Кулагин замолк (дождь лился все сильнее, ожесточеннее).
— Собственно, все, что сделал пока... Не говорю, что плохо делал. И последняя картина удается... А все же это только подступы, дальние подступы. Еще не дал я по-настоящему, в полную силу, образ русского, советского нашего солдата!
Все сильнее, ожесточеннее изливался дождь. И лицо Кулагина было сейчас не таким, как всегда: пропала веселость в глазах, особо упрямо очертился подбородок.
— Беспризорничал я после смерти родителей. На буферах катился от одной до другой узловой станции. Где подзатыльник, где корка хлеба... На станции Тихорецкой три дня голодал. Собак спускали на нас, беспризорных, станичники... Лег я тогда под навесом пакгауза. Дождь льет, нитки сухой нет на теле. А тело-то — кожа да кости. Заморышем рос...
Тут воинский эшелон остановился. Подкрался я к эшелону. Заглянул в теплушку — греются бойцы вокруг жестяной буржуйки. У кого голова забинтована, у кого рука, нога... И, вижу, тоже голодные. В то время туго приходилось со снабжением.
Хотел я назад, под навес забиться, а кто-то окликает... Гляжу, солдат стоит на платформе рядом с орудием. «Давай, — зовет, — хлопец, сюда!» Подошел я, а он наклонился и поднял меня на платформу, как котенка. «Ты чего же, хлопец, от рук отбился?» Смотрит сердито, лицо щетинистое, скуластое... Потом достает платок, развязывает узел на платке и протягивает мне карамель... А я вдруг громко заревел... Прикрыл меня солдат своей шинелью... Так и отправился я дальше с этим эшелоном.
— А солдат?
— Храбрый был. Вскоре ранило в бою. После госпиталя, вероятно, в другую часть зачислили. А может быть, демобилизовали... Вот этого-то простого солдата я еще не передал на своих картинах... А напишу! Должен написать! Простое — оно ведь особенно трудно дается. Верно, Константин Петрович?