Минут через десять я остановился передохнуть. Я стоял, и дышал, и вытирал рукавом лоб. Ветер не успевал справляться со своей работой и сушить лицо. А драга тарахтела где-то совсем недалеко, где-то за этим утесом. И тогда я взобрался еще выше – на самый нос гигантского утеса.
Здесь дул такой сильный ветер, что я ухватился за корявую сосну, чтоб не сбросило вниз. Гудели сосны, гнулись упругие елочки под его могучей силой, испуганно жалась к камню трава. Но и сосны, и елочки, и трава не отворачивались от ветра, а боролись с ним: они жили на такой недоступной высоте! И только мох да ползучий лишайник, не вступая в открытую борьбу с яростным ветром, уютно устроились, облепив все трещины и впадины этой твердой и холодной, как железо, скалы.
А ветер качал сосны, ветер обрывал узорную хвою с лиственниц, ветер бил мне в рот и хлопал рубахой. И я стоял и видел на десятки километров вокруг. Я видел нежную синеву скал противоположного берега – как цепь далеких, туманных айсбергов. Я видел утренний Байкал во всем его ослепительном величии. Снизу он казался добрым и беспечным. Не таким он казался отсюда – с вершины этого насупленного темного утеса…
«И мне стало трудно дышать, но не потому, что мешал ветер и у меня начало резать глаза, не потому, что било солнце… Нет, если б я даже был вот этой корявой сосной, за которую держусь, вот этим диким камнем, на котором стою, вот этой травинкой, и тогда бы, мне кажется, я был счастлив – до чего же прекрасен этот огромный солнечный мир!..Впереди скала отвесно обрывалась вниз, но с левой стороны можно было кое-как спуститься. Упираясь каблуками, я полез по осыпи вниз, и осыпь поползла вместе со мной, и я то шел, то ехал. Я спускался мимо обугленных сосенок, сломанных елок и пней. Там, где склон зарос лопухами и земляничником, порода была тверже, выдерживала меня и не сползала вниз, и я большими шагами приближался к морю.
У берега, на двух черных понтонах, стояло деревянное коричневое здание – плавучая фабрика по промывке золота.
Нет, оно не стояло, оно то отходило, то приближалось к берегу, и внутрь ее по каткам двигалась бесконечная цепь стальных черпаков, которые жадно грызли берег и тащили землю, камни, песок, и в драге что-то грохотало, гудело, выло…
Драга была привязана тросами к лиственнице, и, когда отходила от берега, трос падал на землю, а когда приближалась, трос натягивался, как струна. Я переступил через этот трос и зашагал к берегу, где лежали бочки с соляркой и темнело пятно кострища.
Тело ныло, волосы прилипли к вискам, колено жгло, но я спускался вниз и думал: «А ведь не так-то уж плохо, что я сегодня опоздал на моторку, совсем не так уж плохо… Почаще бы случалось со мной такое в жизни…» Пусть неизведанней и круче бежит тропа, ярко светит солнце и гудят сосны, шелестят травы и высятся скалы и пусть дует в лицо – ветер!
1957
Письмо с катера
Дождь лил третий день, и Боря, наверно, умер бы с тоски, если бы не Витька. Витька Терехов. Витькой его звали друзья-студенты, практиканты байкальской экспедиции. Боря обращался к нему неопределенно: Витькой не назовешь – уже взрослый, дядей Витей величать тоже язык не поворачивается: какой он дядя! Лицо у него безусое, смешливое, как у мальчишки. Ходит в вытертой студенческой куртке с тусклыми золотыми вензелями на плечах, и ходит не просто, как все, а как-то пританцовывая, точно вблизи играет радиола.
Если палатку, где жил научный руководитель экспедиции Потапов, Борин отец, называли штабной, то палатку, где поселился Витька, окрестили клубом. У него был походный радиоприемник «Турист», фотоаппарат «Зоркий». Говорили, что после лекций в университете Витька бегал на пристань грузить ящики и бочки – и вот на заработанные деньги купил приемник и фотоаппарат. Все свободное время геологи и рабочие не вылезали из «клуба», слушая последние известия или музыку. Ни на шаг не отставал Боря от Витьки. Однажды они шли через сопку и наткнулись на канаву, где работал долговязый, с рыжими усиками студент, которого в экспедиции не любили. Витька обошел его канаву, поругал: дно не зачищено, стенки осыпаются; потом присел на корточки, отпечатал на свежей земле отвала свою ладонь и осторожно подправил. И так отпечатал еще несколько следов.
– Уговор – молчать! – строго наказал он Боре. А назавтра долговязый, весь в поту, прибежал в лагерь.
– Петр Степанович, – сказал он, задыхаясь, – медведи!
– Какие медведи? – недоверчиво спросил Борин отец.
– К моей канаве ходят медведи! – выпалил долговязый. – Свежие следы видны… Больше моя нога не ступит туда…
– А ты уверен, что это медвежьи следы?
– Да я своими ушами слыхал, как они убегали, рыча и ломая сучья.
Взяли с собой лопаты, ружья, каждый вооружился чем мог – и пошли к сопке. Петр Степанович долго и внимательно осматривал следы, потом разогнул спину, почесал щеку и, глядя в упор то на одного, то на другого, строго спросил:
– А ну, молодцы, признавайся: кто лапу приложил? Когда проделка Витьки была разоблачена, долго потом не давали проходу долговязому.
Вот какой был Витька, от которого Боря не отставал ни на шаг!
Три дня непрерывно лил дождь, и Боря успел уже забыть, какого цвета солнце и как выглядит голубое небо. Он почти переселился в палатку, где жил Витька. Здесь всегда стоял такой шум, что не слышно было, как по тугому брезенту стучит дождь. Когда всем надоедала танцевальная музыка, Витька то затевал игру в «ножички», то мерился с ребятами силой: схватятся ладонями, упрут локти в чемодан – кто кого пересилит! Лил дождь, и кое-кто из студентов решил перейти на сухой паек. Но Витька принес в палатку ведро с водой, полкуля картошки и крикнул:
– Клинки наголо!
Все вынули ножи – достал и Боря свой перочинный ножик, – и вся шумная компания принялась чистить картошку. Свежий, упругий хруст наполнил палатку. Витька тут же объявил соревнование: кто первый очистит картошку. Не обошлось без жульничества: кое-кто пытался выбрать картошину поменьше, да и чистил ее не по всем правилам, а стругал, срезая добрую треть. Провинившегося немедленно заставляли петь арию Ленского «Куда, куда вы удалились…». Витька, не боясь вымокнуть, под дождем разжигал очаг, ставил на него ведро, чугун или чайник, и у ребят был обед из трех блюд. И вот когда очередной провинившийся, парень с длинным зачесом, дрожащим голосом завывал: «Паду ли я, стрелой пронзенный, иль мимо пролетит она» – и, взяв слишком высоко, на миг остановился, чтоб глотнуть воздуха, до Бори вдруг донесся гудок сирены. Он был далекий и тревожный.
Боря прислушался. Гудок повторился.
– Катер! – закричал Боря, вылетел из палатки и под дождем побежал к «штабной», чтоб сообщить отцу.
Но на крутом обрыве уже стояли человек шесть, смотрели на Байкал и взволнованно переговаривались.
Плотные синие тучи лежали на море и почти сливались с ним. Крикнула сирена, и в сизой мгле Боря увидел черное пятнышко – прыгающий по волнам катерок.
– Что ему надо? – спросил долговязый, смахивая со лба дождевую воду и зябко поеживаясь.
– Надо, раз орет, – ответил коренастый парень, рабочий экспедиции, байкальский житель.
К берегу подходили все новые и новые люди. Собралась небольшая толпа. Вспыхнул спор. Одни утверждали, что катер хочет им оставить какой-то груз; другие говорили, что с катера запрашивают, нет ли в экспедиции больных.
Внезапно толпа раздвинулась, и к обрыву быстро подошел Витька. Он заходил по краю, не спуская с катера глаз. Потом резко провел рукой по голове. В густых, зачесанных назад волосах блеснули крупные капли воды.
– А ведь это почта, ребята! – сказал он. – Надо принять. Плывем?
Боря взглянул на высокие волны, и по его телу пробежала дрожь. Спор сразу стих. Витька переводил глаза одного на другого, задержался на долговязом.
– Мне еще жить не надоело, – усмехнулся долговязый и отошел.
Ветер опять донес качающийся вой – катер сильно швыряло.