Между тем солдат стал молчаливей и покорней. Офицеры незаметно приобрели уверенность в голосе, и гаубицы снова стали дороже человеческой жизни. Так перед бурей на мятежном судне развязывают руки капитану и румб опять окружается всеобщим уважением.
В эти дни часто приходили письма и даже телеграммы. Вечерами офицеры зачем-то перекладывали все содержимое чемоданов и читали смятые, выношенные в карманах листки, последние вести из дому.
Елена писала дважды. На каждое письмо у нее теперь находилась какая-нибудь семейная неудача, новые лишения, беспорядки в имениях, неприятности с родственниками. Слово «революция» не упоминалось, но именно она была виновата во всем… Усадьбу Ганских не сожгли, но покосы потравили. Ферма вдруг перестала давать доходы, приплод исчез, часть работников разбежалась. Имение стало бездоходным. Никанора избили ночью в деревне. Елена писала, что в этом неприятном инциденте был повинен он сам.
«Донжуанские подвиги… — сообразил Андрей и подумал: — Мало».
В каждом письме две-три страницы неуловимого и в то же время напряженного смысла, полупризнания, намеки, а в конце несколько фраз о событиях, и в них всегда — плохо скрытая злая тревога.
Девушка издали казалась бесплотной, какой-то накрепко усвоенной идеей. Даже желания шли мимо нее. Она казалась ему такой, какой бывают люди у Гаварни. Отчетливо вырисованные лица, и тела волной непросматриваемых линий, уплывающих в блеклый фон рисунка.
Злость, досада, пусть даже понятная, — зачем она? Она как черта углем на белом мраморе. Неужели со временем возникнет в его представлении об Елене рисунок какого-то нового лица?
Перед отъездом Соловин, услав вестовых, сделал беглый просмотр фейерверкерского состава:
— Осипов — солдат. Чудит, но вести бой будет. Гаврилов — тоже. Щусь из-под начала не выйдет. Ягода путается со Стеценкой. Тут нужна подпора. Надо из четвертого орудия перевести в первое Борщева. Вот Бобров, — тут Соловин закрутил бороду, — убрать этого парня к черту…
— А может быть, их позвать и поговорить? — предложил Андрей. — Все станет ясным своевременно.
— Это уж вы сами новые методы применяйте, — сухо оборвал Соловин. — Не умею.
Но с отъездом Соловина Кольцов вспомнил предложение Андрея и решил, что предложение дельное.
— Только давайте совместно, — просил он всех офицеров.
— Полагалось бы через комитет…
— И то верно. Какого черта нам путаться? — сказал Архангельский.
— Почему комитет? — загрыз ногти Кольцов. — Это же оперативная работа.
— Комитет надо всячески втягивать…
— Позовем представителя.
Человек восемь фейерверкеров и Табаков, представитель дивизионного комитета, сидели в офицерской палатке.
— Ребята, — сказал Кольцов, — послезавтра будет бой. Нам дали четыре тысячи снарядов. Все батареи засыпаны снарядами, вы знаете.
— Само собою, — закачали головами фейерверкеры.
— Подготовка будет длиться дня три. Придется поработать.
Фейерверкеры сидели, раскачиваясь на неудобных, подгибающихся офицерских койках.
— Так вот, ребята. Как вы на этот счет?
Фейерверкеры смотрели друг на друга.
— Надо бы в таком разе народу подсыпать. Из передков кого… — сказал Щусь.
— На второй день руки отнимутся, — поддержал Гаврилов.
— Подсыплем, — согласился Кольцов, довольный тем, что разговор сразу пошел по-деловому. — Люди будут. Людей хватает. И даже если гаубицы будут сдавать, в армейском парке сто гаубиц есть для пополнения.
— Здорово, можно сказать! — обрадовался комитетчик. — Вдарить можно.
— А комитет как? — спросил вдруг Бобров.
— Насчет кого? Насчет людей? — снаивничал Табаков.
— Насчет бою.
— А что ж насчет бою? Не царский — Временного правительства приказ. Надо поддерживать. На нашей территории оборона, без аннексий и контрибуций. На чужую землю не пойдем, — закручивал и раскручивал длинный ус Табаков. — Перед боем прапорщик Шнейдеров по батареям пойдет, разъяснять будет. Как от Совета рабочих и солдатских депутатов объяснения…
— А если кто против боя? — спросил, покраснев, Ягода.
— Как так? Кто могёт, ежели комитет… — вскипел Табаков и посмотрел на Кольцова, как смотрят в подстрочник на экзамене.
— Засыпься с твоим комитетом, — буркнул Ягода.
— Ну, бузотеров мы в случае чего под ноготь…
— Э, в пехоте бы тебе сказали, браток…
— То пехота, — счастливо протянул Табаков. — Что ж ты пехоту с артиллерией равняешь?
— Значит, будем, ребята, готовиться, — поспешил резюмировать Кольцов. — Если где что, ко мне валите, ребята… — Он вдруг замялся.
— Слушаем, господин капитан, — сказали фейерверкеры.
— На кой черт нужно было их собирать? — первый же стал недоумевать Кольцов.
— Я ведь говорил, — издевался Архангельский. — Это дело комитета. А раз комитет за нас, так чего же бояться?
— Никто не боится, — обозлился Кольцов.
— А как же, собственно, дела в пехоте? — спросил Зенкевич.
— Говорят, наш корпус наступает. На митингах решили… А вот у соседей плохо.
— Это в Семьсот третьем, Семьсот четвертом полках? — спросил Перцович. — Так ведь это, я вам скажу, сброд. Ни одного действительного, ни одного пятнадцатого года. Всё запасники да детишки девятисотого года. Офицерам там житья нет. В нужники компанией с наганами ходят.
— Это к ним Стеценко повадился? — спросил Кольцов.
— Он вообще связан с большевистской организацией всей армии, — пояснил Андрей.
— Когда этих бандитов вешать будут? — спросил Перцович.
— А теперь начнут, вероятно. Иначе от армии ничего не останется.
Андрей молчал. Таинственные большевики чувствовались повсюду. Прежнее пренебрежительное отношение к ним сохраняли только глупцы. Даже на второй батарее было уже четверо настоящих, партийных большевиков: Стеценко, Берзин, Ягода и Багинский. Но всему виной, конечно, Стеценко. Это он собрал вокруг себя этих ребят и заставил их связаться с пехотными и штабными организациями. Командир батареи легкомысленно отпустил их в июне в Минск, где какой-то, не то земгусар, не то доктор, так зажег их своими речами, что они приехали совсем взбудораженными. Фамилию его Андрей встречал потом в газетах, и в армейской, и в столичных. Теперь вокруг большевиков люди роятся, как пчелы, целый день. К Стеценке приходят чужие солдаты, приносят листовки и брошюры. Комитет заигрывает с ними. И Табаков, и сам председатель Шнейдеров в выступлениях всегда забрасывают удочку в угол, где сидят большевики. Кроме них, никто не критикует действия комитета. Никто не выступал против Временного правительства. Но после запрещения братания, с началом похода на большевиков, они не поддаются на провокацию, они теперь больше молчат, разве бросят удачную острую реплику, но после собрания ведут свою работу повсюду — у орудий, в передках, в обозе, подрывая в солдатах доверие к офицерам и к комитету.
Встречаясь с Петром, Андрей всегда переживал внутренний зуд. Ему хотелось спросить Петра о многом. Узнать побольше о Ленине, чтобы для себя, для самых тайников своего мышления разрешить вопрос, кто же эти большевики: узколобые сектанты (недаром их не приемлет весь мир — даже самые известные революционеры!) или это действительно люди, которые хотят сказать какое-то совсем новое слово. Но Андрею казалось, что такие расспросы поставят его в положение ученика, тогда как это именно он, Андрей, сообщил Петру первые сведения о человеческом обществе и о месте человека в жизни. С какими же глазами он должен теперь осведомляться у Петра о том, что он должен был узнать первый? Искать помощи в делах убеждений у слабейшего… Нет, это было так же невозможно, как поехать в дивизионную большевистскую организацию и сказать: «Вот я приехал узнать, кто вы такие. Я узнаю и решу, как я буду к вам относиться». Почему это такие естественные поступки кажутся невозможными? Страшно быть смешным, что ли? Остаются окольные пути. Но где они здесь, на батарейной позиции, от которой ближайшая библиотека в двухстах километрах? Да и в какой это войсковой библиотеке можно найти книги о большевиках?