Правило это было нормой, делом обычным, так же, как жесткий, даже временами жестокий режим жокеев, осознавшийся ими как необходимость, от которой никуда не денешься.
Но и многочисленные победы Саши (среди которых, правда, пока еще не было очень крупных вроде приза Элиты или Дерби), его заметная талантливость, которая признавалась всеми, в том числе и соперниками, воспринималась им самим и отцом спокойно. Победа — хорошо, даже прекрасно, но ведь и труд за ней… Сорвать удачу, поймать случай было не в правилах семьи Милашевских. Вот ты работай, ты превозмогай себя, ты преодолевай невезение, а случай изменчив. Ну да! Только почему счастливый случай кому-то, а тебе все по кумполу да по кумполу?.. Так размышлял Саша, уставившись в окно, где рисовались на горизонте аккуратные, кругленькие, как детские затылки, макушки Бештау.
— Она! Идет! Виолетта! — сипло шепнул Сизарь и отвернулся, вроде бы вовсе не интересуясь, кто это там идет.
Саша оглянулся и сразу понял, что сказать «идет» — значит ничего не сказать: нет, она не шла, не двигалась, не ступала — она парила, плыла, она милостиво попирала пол — не тот влажный линолеум больничного коридора — сам воздух попирала она, легко перемещаясь по нему в полуметре от пола, — так стройна, так тонка, так пряма и невесома. Она подплыла к окну и осчастливила подоконник царственным прикосновением ладоней, потом острых локтей, наконец поворотила голову в облаке мелких белых кудрей к свету словно для того лишь, чтобы эти двое у соседнего окна явственнее могли рассмотреть тонкий профиль, острый точеный подбородок, ровный носик, лукаво приподнятый уголок рта. Забинтованную ножку она бережно отставила в сторону, чтобы не опираться на нее. Саша заметил это, и сердце его дрогнуло от жалости.
Она очень точно и экономно «сгруппировалась», как отметил бы Олег Николаев, признанный среди ипподромных людей знаток и ценитель красоты. Красота, учил он, это прежде всего движение, безукоризненность, рассчитанность каждого жеста.
Саша перевел тихонько дыхание.
Почему-то вспомнились их редкие купания перед началом вечерних проездок. Как сладко было с замирающим сердцем взбежать по мокрому наклоненному стволу дерева, далеко выступающему над водой, и лететь с высоты в бутылочно-зеленую глубину озера. «Вот ты, Наркисов, — говорил Олег, поигрывая мускулами предплечий и загорелых ляжек, — летишь, можно сказать, колодой. А Касьянов, наблюдай, прыгает в группировке, и это — совершенно. Это великое дело — правильно поставленное движение — скоординированное».
Лица друзей мгновенно промелькнули перед Сашей, отдаваясь в сердце какими-то полузабытыми счастливыми воспоминаниями. В то же время он заметал, что живой орехового цвета глаз соседки, полускрытый пышной прядью, искоса наблюдал за ним. Ему захотелось беспричинно засмеяться. Он чувствовал, как теплеет, тает ледяная тяжелая пустота в груди — только глядеть на эту девчонку было утешением, вознаграждением за все! И он глядел, не таясь, впитывая это неожиданное утешение. Ожесточенность, заостренность черт его лица смягчилась, глаза повлажнели, губы тронуло слабое подобие улыбки: вот ты какая, девочка с «шикарным» именем.
— Обмираешь, да? — донесся опять шепот Сизаря.
— Ничего, правда? — охотно кивнул Саша, испытывая почему-то к Сизарю душевную приязнь и дружбу. — Только чего ты меня все за руку держишь, будто я придурок какой, не могу на своих ногах стоять?
Белокурое видение достало между тем платочек и, утопив в платочке носик, основательно потеребило его.