— Ты не печалься, Гера.— говорю, — тут не конец, даже не середина, самое начало. Нам все на пользу — и тюрьма, и Валентин-Красавчик.
— Научили, верно. — А так бы присох в магазине, ни себя не знал, ни того, чем мир мазан.
— Думаешь, выйдем?
— А как же. Для того и учат.
— Я давно собирался уехать, — говорит Гера. — У меня бабка в деревне. Бабка-не бабка, тетка. Под Переславль-Залесским. На земле жить — вот чего хотел. На себя заработаю, а другого не надо.
— Верно! Если чужого не надо, своего Он тебе всегда даст.
— Кто… даст?
— Господь Бог. У Него всего много. И деревни, и огороды. И куры-животина. И бабку-тетку найдет. Чужого не захочешь, а чего для души надо — все даст.
— Так считаешь?
— Я в это верую. Знаю — так и будет. Попросишь — получишь. Что тебе на самом деле нужно. Для тебя, для души.
— Я, Вадим, видел, как ты… дернулся, когда я рассказывал про деньги… В крематории. Думаешь, не знаю, что человек не… говядина? Разве в той глине — душа?
— Тебя для того и выдернули оттуда, чтоб понял.
— Тяжелая наука, — говорит Гера.
— А как ты думал? Срок большой-малый — только срок, а у тебя впереди…
— Расскажи, Вадим! Мне надо знать, не ошибиться!..
Какие простые слова, думаю, а до поры — мимо! Но стоит размять человека, л ю б о г о человека, отнять у него лишнее, ненужное, только мешающее, путающее ноги-руки, сознание, душу, сердце — и он уже готов понять слова, от которых еще вчера отмахивался. Готов впустить в себя, им открыться… Что же они с нами сделали, чего нас лишили!.. Опять они, будто не мы сами…
— У меня к тебе дело, Вадим. Погляди свежим глазом, как вроде, ничего не знал. Да ты и на самом деле не знаешь? Первые месяцы я тут… Мертвый — понимаешь? Мне было все равно. А сейчас думаю, даже если не докажу, если замотают, убьют — совесть будет чистая. Перед собой. Все, что мог, сделал. Ты понимаешь в чем они меня?..
Побрился, глаза блестят, лихорадит его, а мужик здоровенный. Листов двадцать, с двух сторон исписал. Почерк крупный, не слишком грамотен…
— Ты прямо Илья Муромец,— говорю, — тот тоже лежал-лежал, а потом слез с печи, взял…
— Почитай, скажешь. Эта гидра пострашней, чем у Ильи Муромца. Там двенадцать голов, а здесь сколько? И отрастают… Они меня так замотали, я уже не дергался. Понял, не вылезу. А когда услышал — на суде, что они говорят, поглядел на отца… Когда стал говорить… Я не думал, что смогу г о в о р и т ь ! А видишь, услыхали, отправили доследовать. После суда я три месяца думал, лежу наверху и каждую минуту разматываю — весь тот день, каждый шаг… Прочти, не хочу, чтоб заранее, как бы ничего не слыхал…
— Ты мне скажи, Саня… Мы вдвоем. Ты… убивал мать?
Желтое лицо пошло красными пятнами, а глаза… Тень прошла, как облачко.
— Вон ты как меня… Не убивал. Я бы не мог. Прочти.
Жуткая повесть о… Мите Карамазове из Наро-Фоминска. Но в Скотопригоньевске Митя сам все запутал и всех запутал, каждый факт — палка о двух концах. А через сто лет кому нужен второй конец у палки — один есть и за глаза хватит, зачем искать, все ясно! И Фетюковича нету, извели Фетюковичей за семьдесят последних лет. И присяжных нет, кивалы заместо присяжных, они все скушают. И телефон в кабинете у судьи. Начальству в Наро-Фоминске видней кто преступник, а кто нет. И был бы Фетюкович — неужто станут слушать? Тоже невидаль — Фетюкович!.. Но зачем им Саня, с ним что за счеты?
Пожалуй, не повесть, роман о времени. И начало ему чуть не сорок лет назад, когда отец героя вернулся с войны, родился Саня… Намыкалась Аграфена Тихоновна в прифронтовом, послевоенном Наро-Фоминске, отцвела, высохла, скучно с ней бравому офицеру; небольшой город Наро-Фоминск, а нашлась помоложе, веселей, богаче. Въехал отец героя в просторный дом, стоит на краю города, на развилке: большая усадьба, сад-огород, в самый раз директору школы, а что с моралью, как говорит мой сокамерник, не все ладно, кого это когда останавливало?..
Зачем мне, думаю, тащить ниточку издалека? А Сане зачем? Тем более, какое дело суду до его корней-связей, разве там завязано, оттуда нож? Вот и кивала о том же…
Подняла Аграфена Тихоновна мальчонку, здоровенький, смышленный, кончил школу, поехал в Москву, художник. И нет ей дела до бывшего мужа с его садом-огородом, с войны дождалась, а тут не переждешь.И жизнь тяжелая: не дом — избенка, как не в городе, огородик — лук-огурцы, картошки своей на зиму не хватает, а паренек, даром что смышленый, трудный. А разве бывает легким, если художник? Высокое искусство, честолюбие, водка — а денег нет. То приезжал по субботам-воскресеньям, топориком помашет, молотком постучит, поправит, подтянет, а тут совсем вернулся, не светит ему Москва, а Москве никто не нужен. Поселился в старой баньке на огороде, ни за топор, ни за молоток не взялся; темновато, а ему света хватает. Замажет холст, перевернет на другую сторону. Снова перевернет — и на том же самом холсте. Пристроился в клубе: намалюет рекламу, неделю пьет, а пропьется, за холст, за краски… Обычная история, классика. И чем дальше, тем реже за краски, чаще — за бутылку. Жениться надо парню, а кто пойдет за пьяницу, за нищего. Пропащий мужик.