Выбрать главу

Странное ощущение было у меня первое время: висит наша камера между небом и землей, внизу глухо ворочается тюрьма, горит, пылает, ее жаркое дыхание врывается с лязгом кормушки; уводят кого-то, приводят кого-то; два раза на день — утром и вечером, входит корпусной, глянет, просчитает про себя, чиркнет в книге — и грохнула дверь, а мы опять сами по себе. Даже прогулка не ломала это ощущение: выведут из камеры, несколько шагов до решетки, а там лестница вверх, еще два марша — и крыша, дворики в размер камеры с обледенелыми стенами в два роста высоты, над головой ржавая сетка, чадит труба, вертухай в тулупе гуляет по мостикам, поглядывает на нас; натолкаемся, намерзнемся — и, назад, домой…

Земля близко. А небо?.. Высоко небо. Здоровенная труба над крышей спеца, черный дым в ясный день идет столбом, задерешь голову, шапка свалится, а что увидишь? Но разве в небо уходит дым? Мне подумалось однажды: в первый день, на сборке небо было ближе, рядом, оставался шаг, я его не сделал, не успел — или не смог, а в эти два месяца, с тех пор как повезло — с камерой, с сожителями — утратил, потерял…

«Серый» — моя кликуха, Вадимом зовет только Гриша. Петька назвал — глаза увидел. На третий день было, залез на решку, кричит: «Я два шесть ноль, я два шесть ноль!..» Строго с этим, сразу дают карцер, а его не сгонишь с решки.

«Чего надо, два шесть ноль?!» — кричат с общака. «Тюрьма-старуха,— орет Петька — дай кликуху!..» — «Звонарь,— сказал я,— прыгай с решки, вертухай в волчке!..» Он бросился ко мне: «Все! — кричит. «Звонарь»! Клевая кликуха! С меня тебе, Серый…» Так и присохла ко мне.

Погибший малый, Петька, никогда ему отсюда не выйти, да он и не хочет, станет кочевать с зоны на зону. Матери-отца нет, жил в Мытищах у бабки, читал я его обвинительное — чего там только нет: и грабеж, и хулиганка, и сто семнаднатая. Полгода сидит, месяц на малолетке, а как исполнилось восемнадцать перевели «на взрослое». Гордится Петька, три камеры поменял, никак карцер не получит, а рвется, для него карцер, как медаль. как-то ночью разбудил меня: «У меня разговор, Серый, отойдем к дольняку». Вылез из матрасовки, иду за ним, вроде, все спят, тихо в камере. «Слышь, Серый, — говорит,— покажи твою тетрадку».— «Какую тетрадку?» — «Где ты феню записываешь, я никому не скажу, перепишу и отдам…» Спросонья я никак не пойму, что он от меня хочет. «Я знаю, — шепчет Петька — зачем ты тут, не бойсь, от меня никто не узнает…» Вот оно что, думаю. «Давай завтра, — говорю,— спать охота, завтра покажу…» Не успел залезть в матрасовку, Гриша захлебнулся от смеха — гляжу, никто не спит, отбросили одеяла, на полночи развлечения. Зиновий Львович придумал, чтоб Петька от него отстал: «Попроси у писателя, он, думаешь, как сюда попал — в командировке, феню изучает, тихо спрашивай, скрывает…»

Зиновий Львович оказался скучнейшим существом, верно Боря определил — «ретро», отработанный человек, да и мудрено, если б не так: и истории одни и те же, и хохмы, траченные молью… Все ночи он стоит у кормушки, стучит, жмет на «клопа», требует врача, лекарства, кричит, что умирает; все смены его знают, не торопятся, часа через два, когда он уже бьет ногой в дверь, высыпают ему в горсть таблетки; тогда он начинает требовать уколы… Боря пока молчит, а камера, чувствую, раздражена против старика. Но что-то он понимает… «Хорошая камера,— сказал я ему,— ты тут очухаешься, Львович, перед дорогой».— «Странная камера, — ответил он,—у тебя глаза не на том месте».