И в камере он жил, как человек, приглядывался, покряхтывал, изучал УПК, играл в «мандавошку», а чаще в шахматы, научился «вертеть» ручки — любимое дело зэков в тюрьме: распускают нейлоновые тряпки, носки, рубашки, обвязывают цветными нитками стержень от шариковой ручки, завернутый в бумагу — любой узор: «Дорогой Наташе от Кости в день 8 марта не забывай помни…» Фирма.
Протирает очочки, глядит на меня холодноватыми глазами:
— У меня щекотливый вопрос.
— Давай,— говорю,— меня давно не щекотали.
— Ты веришь Бедареву?
Я вздрогнул, оглянулся на Гришу, он прилип к железной сетке.
— А почему ты меня спрашиваешь? — говорю.
— Ты с ним два месяца, спишь рядом, не разлейвода.
— Все так, почему ж тогда меня?
— Тебе я верю, — говорит,— что-то про людей знаю.
— Если знаешь — зачем спрашивать?
— Экий ты уж‚,— говорит Пахом и улыбается, хорошая у него улыбка, морщинки у глаз — с тобой надо проще. Как считаешь, можно через него передать письмо?
Вот оно что, думаю.
— Кому письмо,— спрашиваю, — коли ты мне веришь?
— Жене,— говорит,— мне край нужно.
— Это он тебе предложил? — спрашиваю.
— Нет, я сам попросил, вижу, бывалый, шустрый, все про всех, все ходы-выходы. Можно, говорит, есть канал.
— Если жене, чтоб успокоить, нормально, мол, жив-здоров…
— Нет, — говорит,— я не мальчик, успокаивать, ее письмом не успокоишь. Мне необходимо, понимаешь?
— Я тебе вот что скажу, Пахом… гляжу ему в очочки.— Мне Боря предлагал то же самое. Не я его просил, он предложил, мы кенты. Успокоить я бы хотел, но… Отказался.
— Почему?
— Я тоже не мальчик. Нет той самой необходимости.
— Понятно, говорит, — а у меня… Ты тут два месяца и тебя ни разу не вызывали?
— Третий месяц. Ни разу.
— Странно. Что ж для них УПК не существует?
— Я про них не думаю,— говорю,— не вызывают и слава Богу.
— А за меня сразу взялись, с первой недели. Следователь давит. Меня, как они говорят, шофер сдал, личный шофер, казенная машина. Парень влип, я его особо не стеснял, он делишки свои обделывал на машине, конечно, я виноват. А когда его взяли в оборот, покатил на меня. Личный шофер все знает, сидишь рядом, куда, с кем, а он такое наговорил, правда с враньем так перепутана — я бы сам не разобрался. Знает он, что я от жены скрывал, а больше ничего, а они такой суп сварили — что ты! И это бы не страшно, отмоюсь, но они от меня требуют показаний на других, на нашего зампреда, в Бутырке сидит, на председателя исполкома — пока на свободе…
— Зачем? — спрашиваю.
— Не знаю,— Пахом вздыхает,— я не могу понять смысла, это, как снежный ком, избиение кадров. Нормальные мужики — и зампред и председатель. Тут ОБХСС, мафия, им дела нужны. Или свою шкуру спасают, чтоб до них не добрались, у них много могли б обнаружить. Он откровенен со мной, следователь: давайте, говорит, показания, Пахом Михайлович, я все, что ваш шофер наболтал, при вас уничтожу, а нет… Вот о чем надо написать, людей предупредить. И чтоб жена адвоката нашла через председателя, она у меня простая баба, ничего не сообразит. И денег у нее нет, не нахапал, как твой Боря считает. У меня заначка от нее, три сотни припрятал. Я ремонт затевал, сложил кафель в уборной —и между плитками. Они на обыске все расшвыряли, пустые бутылки, дочка собирала — заграничные, и те позабирали, взятки я, мол, брал бутылками. А кафель не тронули…
Да, думаю, большой ты хапуга со своими тремя сотнями.
— Не знаю, Пахом, что посоветовать. Если б ты написал так, чтоб никто, кроме жены, ничего не понял…
— Если я так напишу, — говорит Пахом,— она точно ничего не поймет, следователь сообразит, он на это науськан, а она — нет. Считаешь, может попасть к нему?
— Тогда я бы на твоем месте не писал.
— Понятно, — говорит Пахом,—но у меня нет выбора, я уже отдал ему письмо. Он ждет вот-вот вызовут — не сегодня-завтра.
— Отдал? Что ж ты мне…
— Для проверки, себя успокоить. Считай, уснокоился.
11
Утро в камере начинается гимном. Шесть часов. Ржавый, дребезжащий, булькающий хрип — замшелый, отживший свое старик прочищает глотку, отфыркивается, отплевывается, отхаркивается…
— Да заткни ему хайло, падле! Кто там ближе?..
Никто не хочет вылезать из матрасовки, всю ночь. тусовались, можно б еще придавить полчаса, а победный грохот зрелого социализма уже наполняет камеру.
На верхней шконке новый пассажир — Серега Шамов, ему и кричать не надо, люто ненавидит радио, всегда вскакивает с первым всхлипом проснувшегося чудища, сегодня замешкался — или заснул под утро? Поднимается под яркими потрескивающими трубками «дневного» света: глаз он продрать не может, кальсоны под брюхом, румяные щеки, встрепанный, всклокоченная рыжая борода — старообрядец из Горького. Со шконки — на умывальник, длинные руки тянутся к зарешеченному оконцу, крутят — и тишина! Для верности, Серега смачно плюет в оконце и лезет назад, накрылся с головой одеялом.