Распахивается дверь.
— Выноси мусор!.. Кто придавил соловья? Включить!
— У нас неделю не работает. Каждый день базарим — хрипит!
— Проверим — совсем заберем. Включить!
— Напугал! Да забирай ты его, нам не надо!
— Да что ты с ним толкуешь, с псом — нажрался ночью дармоед! Он в жисть ничего не подымал тяжелее стакана!..
— Заходи, касатик, мы тебе споем!
— А я тебе спляшу — давай|..
Вертухай не может войти в камеру, не положено без корпусного, кричи что взбредет в голову, он только отбрехивается, это уж так надо обозлить человека, чтоб затеял жаловаться…
— Подойди поближе!.. Шагай смелей, комсомольское племя!..
Вертухай с грохотом швыряет дверью, гремит ключ.
Никто уже не спит: кряхтят, кашляют, выползают из матрасовок, в очередь к умывальнику; Андрюха начинает зарядку.
— Сон приснился, — говорит Пахом,— мясо на бойне. Висят туши, а по ним зеленые мухи…
С верхней шконки свешивается рыжая борода:
— К покойнику сон. Если мясо тухлое, мухи… Увидишь, а не увидишь — услышишь.
— Шаман, говорит Боря.— Твоя очередь убирать.
— С нашим удовольствием,— Серега садится на чиконке, свесил ноги с черными пятками.— У нас, братцы, такая была дома история, собрался я помирать…
Он как вошел в камеру, я понял — другой, ни на кого не похож: лицо открытое, спокойное, глаза веселые и борода до пупа. Не во внешности дело, я уже знал, каждый посвоему входит в камеру, первое дело — войти, многое определяет, а потому так внимательно смотрят на нового пассажира: что за человек, откуда пришел, зачем его сюда кинули — случайность? — в тюрьме случайностей не бывает, накладка редко; кум ли для своих целей, под кого-то, проштрафился ли в другом месте, просто новоприбывший, определенный по режиму, или еще что. Надо понять в первые минуты, не ошибиться: можно ли давать ему место на шконке, принять в «семью», кушать вместе за дубком; возьмешь неведомо кого, а он кумовской, «петух» — и пополз по тюрьме шепоток: «В такой-то хате взяли в семью…» И вся камера под подозрением. А потому каждый, кто входит, если не полный лох, знает, первые минуты решат его судьбу, а может, и не только здесь и на зону потянется ниточка. Потому все так в первые минуты напряжены, собраны, особенно кому есть что скрывать… Не скроешь, как бы ни был хитер, выкупится, слишком много глаз со всех сторон, не спрячешься.
Серега Шамов сел за спекуляцию. Ехал он к себе в Горький из Ростова, взял на Казанском вокзале носильяцика, а тот оттащил неподъемные чемоданы в ментовскую. «Килограммов сто, — рассказывал Серега,— носильщик сразу врубился. Икра».— «Черная?» — ахнул Андрюха. «Минтай»,— сказал Серега. «Кто ж у вас в Горьком минтая хавает?» — «В Горьком, сколько себя помню, да и до меня, мать говорила, всегда жрать нечего,— рассказывал Серега,— там чего хочешь возьмут, а за минтайской икрой по десять рублей поллитровая банка — в драку». «Я не первый раз езжу, — рассказывал Серега, — в Ростове у меня и магазин, и продавщица знакомая, сразу сто килограммов — и пошел. Сестру взял в помощь, а какой толк от бабы, только на билеты потратился, все равно надо носильщика, я ж не знал, что он не одной тележкой подрабатывает…» Развели Серегу с сестрой по разным «комнатам», оба доложили: и сколько раз ездили, и где в Ростове магазин, и как зовут-величают продавщицу, и почем в Горьком идет минтай на базаре. «Что ж ты сестру сдал?» — спросил Боря. «Так она сама наболтала, их там пять человек, со всех сторон, все знают, не отбрешешься. Да ладно, сестра, отпустили ее, у нее дети малые… Тут не сестра, куда вы, говорю, икру денете, протухнет, я вон как домой спешил… А то, мол, не твое дело. Я обозлился и прям из чемодана, руками — да разве сжуешь сто килограммов?..» — «Да, — сказал Боря, — коммерсант. — Теперь они у тебя дома закусывают».— «Как они ко мне попадут, я не в Москве живу».—«А паспорт был с собой?» — «Что ж, они в Горький поедут?» — «Да,— сказал Боря,— С тобой не заскучаешь. А дома есть чего поискать?» — «Есть,— сказал Серега, — только им не найти, у меня под матрасом деньги…» Большое было веселье в камере от его рассказов.
Но на самом деле, Серега был не так прост. Работал он сторожем на каком-то заводе и прислуживал в старообрядческой церкви — убирал, читал, алтарничал, хотел стать священником, но батюшка не благословил. «А икрой спекулировать благословил?» — спросил я. «А что икра,— сказал Серега,— в Ростове есть, а у нас нет, кто не хочет покупать, пусть сам едет, они мне спасибо говорят за десять рублей, только давай.» — «Так он знал, твой батюшка, куда ты едешь,— не отставал я, каково ему теперь, когда ты в тюрьме?» —«А он тут причем? Нормальный бизнес,— сказал Серега,— надо не в тюрьму сажать за это, а чтоб жрать было чего, надо хлеб сеять да не гноить, свиней держать и рыбу ловить. А у нас семьдесят лет за слекулянтами охота, будто оттого, что они план по спекулянтам выполнят, у них чего вырастет».— «Это называется политэкономия»,— сказал Пахом и поглядел на меня. Я промолчал. Нет, Серега совсем не прост. Не то чтобы его простодушие было маской, но он знал ему цену и пользовался им прямо артистично. Такая домашность была в его открытой улыбке, нижегородском говорке, в безотказной и неназойливой услужливости без тени заискивания. Первым делом Серега добела отскоблил стол — дубок, отдраил сортир и раковину, и все это, не переставая сыпать истории, в которых сам он неизменно оказывался в дураках. Полная неожиданность для камеры.