С каждым днем мне становилось с ним невыносимей: меня раздражала его самоуверенность, бесило хвастовство, разговоры о женщинах… Как он играл в «мандавошку»! В шахматы боится — верный проигрыш, а в… Как меня Бог любит, думал я, если б сунули в Лефортово, в камеру на двоих, месяц, три, год — с ним, нос к носу! Полюбить его, как самого себя?.. Господи, прости и помилуй меня грешнаго — долго еще Ты будешь терпеть меня?.. Я срывался на мелочах, на ничего не стоящем пустяке, на разговорах о радиопередачах, о книгах, когда разгадывали кроссворды; я и не заметил, что мы становились… врагами, и засыпали, повернувшись друг к другу спинами. «Очень ты горяч»,— сказал мне как-то Пахом. А Андрюха качал головой: «Как ты будешь на зоне, Серый, там не тюрьма, с твоей статьей за каждое лишнее слово упекут…»
Боря ушел на вызов в неурочное время, перед ужином, вернувшись, на меня не поглядел, а когда легли спать, сказал: «Для тебя есть письмо, у Ольги. Валька была у твоих, ей передали. Ольга сегодня не взяла с собой, на днях дернут, принесу…» Боря проговорил это сквозь зубы и повернулся спиной.
Разболтанное утро, ни с чем не связанное, давящее ощущение зреющей, созревшей беды — откуда оно? А все то же: уборка, шленки, радио, пустые разговоры: Пахом пережевывает статьи в газетах, Боря влезает: злобно, будто тряхнули предвоенной выделки мундир, нафталином запахло… И я чувствую, бледнею, сорвусь…
Я и не услышал, потом донеслось — кормушка лязгнула:
— Полухин, на вызов!..
Все молчат, глядят на меня.
— Дождался,— говорит Андрюха.
— Есть такой — Полухин? — кормушка.
— Есть, есть!..— Андрюха.
— Ты, что ли?
— Я— Полухин,— говорю.
— Чего ж молчишь? На вызов…— кормушка захлопнулась.
— Отпустят! — говорит Пахом.—Три месяца кончаются, санкцию им теперь никто не даст, не продлят! — начитался УПК, пикейный жилет! — Время другое, надо уметь газеты читать…
— Не мели, говорит Боря,— собирайся спокойно, Серый.
— Что собирать? — гляжу на него: хорошие у него глаза, прямые и злости нет, как в последнее время…
— Тетрадь,— говорит Боря, — бумага обязательно своя, запишешь на ихней, отберут, а на своей права нет. Ручку не забудь.
Дверь открывается.
— Дай собраться человеку! — кричит Боря.— Ему на дольняк!
Дверь прикрылась.
— Да ладно, — говорю, — какие сборы…
— Давай,— говорит Боря, — ни пуха…
И вот я первый раз выхожу в коридор… Прогулка не в счет: вываливаемся вместе, пусть вдвоем, наискось дверь на лестницу, вверх —и дворик. Тут другое: пустой длинный коридор, когда-то, давнымдавно — неужто нет еще трех месяцев? — я шел этим коридором, мимо черных глухих дверей, думал, этаж нежилой, ничего не понимал, и о том, что меня ждет, сил не было думать. Сейчас я бывалый зэк.
— Стой…— девчонка, едва ли за двадцать, хорошенькая, стройная, в военной форме, в туфельках, бледненькая, веки намазаны, глядит с усмешкой: — Покажи тетрадку.
Отдаю. Листает.
— Что еще с собой?
Шарит по карманам.
— Боишься, защекочу?
— Да хотя бы,— говорю.
— Вон какой. Давай вперед…
Шагаю мимо дверей, она наклоняется, открывает ключом — фигуристая!.. Лестница —та самая! Вниз, вниз, теперь она впереди, открывает одну дверь за другой, ключ один —и пошли переходы, лестницы… Странное ощущение — свобода?..
— А ты тут ве заблудишься? — спрашиваю.
— Я-то не заблужусь, о себе болей.
— Подарила б ключ,— говорю,— может, пригодится.
— А еще чего тебе подарить?.. Много украл?
— Я по другому делу.
— Замочил? Или изнасиловал?
— А тебе что больше нравится?
— Лучше б украл. Мне деньги нужны.
— С этим у меня плохо…
— Стой!..
Мы на площадке широкой лестницы. Другой корпус. Она открывает — шкафне шкаф, подталкивает меня — и закрыла. Темно, затхло, носом к стене, не повернуться; мимо шаги, топот, много шагов… Стихло. Открывает дверь.
— Выходи.
— А если б ты меня тут забыла?
— Мне за то деньги платят, чтоб помнила.