Выбрать главу

— Всё-таки не понять, Серый, — говорит Костя,— в Бога ты веришь, книги пишешь, людей защищаешь… Бог тебя тюрьмой наградил — так?.. Что ж ты боишься?

— А чего я боюсь?

— На спецу общака боялся, здесь…

— Не боится один Верещагин, — говорит Сева, у него крыша течет, он борец за правду. И Машка — того ничем не напугать.

— Кто такой? — спрашиваю.

— А ты не видал?.. Воон, у параши, не отходит…

Я, и верно, не видел, разве всех разглядишь, особенно в первые дни… Дикое существо: длинный, нескладный, со свалянными, пегими лохмами, рваная рубаха, грязные кальсоны, сидит на ступеньке перед ватерклозетом, перебирает тряпки, на иссиня-бледном лице блуждающая улыбка…

— Телевизор украл,— говорит Сева,— А что ты, Машка, с телевизором хотел делать? А я хочу посмотреть — кто там у него внутри, может, дети… А зачем тебе дети? В жмурки играть…

— Что ж его тут держат?

— Был на экспертизе — и обратно. Боольшой преступник… При Гарике его не трогали, теперь всякое может быть.

— А что он делает с тряпками?

— Спроси, он тебе объяснит. Костюм будет шить. Мне, говорит, мамка нашла невесту, костюм к свадьбе…

Когда они ушли, Иван, все это время лежавший к нам спиной, повернулся и поглядел на меня:

— Много болтаешь, Серый, а зачем — не понять.

— Мне все равно, я намолчался.

— Это мне все равно. Гарику надо было десять, боялся двенадцати, а мне меньше двенадцати не дадут. А какая разница — двенадцать или пятнадцать лет? У тебя какой срок по статье?

— Три года.

— А говоринь, все равно. Я двенадцать отсижу — выйду, если буду живой, а тебе станут набавлять. Никогда не уйдешь.

— Можно посмотреть, что вы рисуете?

Он поднимает голову. Глаза у него темные, как угли в красных белках… Отворачивается и продолжает что-то чертить, потом левая рука протягивает мне пачку листков. На меня он не смотрит.

Листки из ученической тетради в линейку. Синяя шариковая ручка… Портреты, портреты… что-то знакомое, сразу не понять… Да это наша камера! Не камера, ее обитатели… Наумыч… Гарик… Комиссар… Костя… Гурам… Но — сюжеты!.. Доре !!!

— Какой же это…. круг? — спрашиваю.

Он опять поднимает голову, в глазах — радость:

— Похоже?

— Пожалуй… Только, как бы вам сказать… Откуда вам может быть известно, что им уготовлено? Кому принадлежит Суд?.. А вы их уже осудили.

Черные угли вспыхивают, сверкают.

— Если там нет справедливости, ее вообще не существует. А она есть, есть!

— Чья справедливость?

— Зло должно быть наказано, если не здесь — там! Если ты соглашаешься со злом, не сопротивляешься, принимаешь зло — ты осужден, и тебя туда, туда, туда!..

— Вы говорите, как прокурор, откуда у вас право судить и вершить правосудие? Да еще не здесь — в вечности?

Он отворачивается от меня и обводит глазами камеру: конечно, это чистый ад, а если ты к тому же художник — Верещагин! — жаждешь справедливости и не можешь принимать зла, не хочешь с ним соглашаться… Тогда тебе остается выбрать для них круг…

— Они несчастные люди,— говорю я,— им хуже, чем вам. Для них все кончается этой камерой.

— А для меня?

— Вы предупреждены, знаете, что вам предстоит вечность — вечность в такой камере или вечность с Богом.

— Вам известно, что сегодня Страстная Пятница?

— Известно. Меня привели накануне Лазаревой субботы.

— Правнльно. Именно в ту субботу вы и пили чай, сваренный руками Иуды.

— Ты сказал… Вам известно то, что неизвестно мне.

— Потому что вы боитесь себе об этом сказать. И они боятся. Они знают о вечности не меньше вашего. Душа знает. Они забивают ее в себе, как забьют вас, если вы не захотите жить их жизнью. Вы и это знаете. Зло — свободный выбор, ничто не может заставить меня принять зло, если я того не захочу.

— В вас говорит ненависть, а потому вы не правы, вами движет обида — и тут вам ничего не понять.

— А вами движет здравый смысл, проще говоря, хитрость. Меня толкает сердце, я не принимаю никаких решений — я вижу скота и не могу изобразить его человеком, а скоту уготован ад. Я изображаю то, что вижу, не хочу солгать, а вы…

— Наверно, вы правы, — говорю я, и первый раз в жизни понимаю, какая это радость смирить собственное сердце.

Еще мгновенье он смотрит на меня, глаза блестят, мне кажется, я вижу в них слезы. Он протягивает правую руку:

— Захар Александрович Холюченко. Спасибо и… простите меня…

 

Наумыч остался на своей шконке, лежит рядом с Гурамом, место Гарика занял Костя Ткачев. Этого я понять не могу: в хате старший — Наумыч, никто об этом никому не говорил, а все знают. «Наумыч,— спрашивает шнырь,— как с уборкой?» — «А в чем дело, — Наумыч лежит на спине, руки закинуты за голову, дымит сигаретой,— или у Машки менструация?» — «Значит, как было?» — уточняет шнырь. «До первого штрафника…» — роняет Наумыч.