- А Даша?
- И Дашенька с ней поехала.
Игорь молча смотрел на плачущую мать. Он сам удивлялся тому,
что при этом известии ни что, не одна крупинка, не одна жилка его
души не дрогнули. Она — душа уже давно очерствела и остывая,
начала превращаться в холодный, безжизненный камень.
Мать скороговоркой стала еще что-то говорить про Лилю и про
Дашу, но Игорь прервал её:
- Не надо мам... Не надо больше об этом.
Даже какое-то упоминание, пускай мимолётное, о жене и доче-
ри, точнее о том, что они когда-то у него были, делало ему уже не
больно, а как-то по-тихому неприятно. Так может болеть забытая,
затихшая рана, которую непонятно для каких целей, начинают по-
новому ковырять и теребить.
- Сынок, а где твоя рубашка?
- Поменялся.
-Не надо, сынок, свои вещи не меняй. Я её тебе прошивала,
швы прострочила, а ты поменял... Кормят как?
- Как всегда... Нормально.
- Ешь всё. И суп обязательно каждый день ешь.. Рудаков кивал
на наставления матери.
— Спиишь как ?
- Хорошо.
- В камере много народу?
- По разному — когда много... — Рудаков хотел сказать «когда
много, когда очень много», но вовремя остановил себя, справедливо
считая, что хватит матери и своих бед, зачем к ним приплюсовывать
ещё и его — ... когда не очень, - помедлив, закончил он фразу.
- Я к тебе больше не приду. Скоро тебя на суд повезут, там и
увидимся. Смотри, когда из камеры уезжать будешь, вещи все свои
собери. Игорь кивнул в ответ.
- Ты зачем опять подстригся, такие волосы красивые были...
Рудаков не нашёлся, что ответить матери. Все, что в камере каза-
лось естественным и правильным, здесь, в этой светлой комнате со
стеклянной перегородкой казалось смешным и ненужным.
- Веди себя хорошо, сынок. Как осудят, я в лагерь к тебе при-
еду, — на глазах у матери вновь появились капельки слез.
- Не надо, мам, всё ведь... — Рудаков хотел сказать по привычке
«хорошо», но слово как кость застряло у него в горле, не решаясь
вырваться на свет из-за своей ненужности и какой-то уродливости
в этих стенах.
- Да как же не плакать, как же не плакать-то, сынок. Ведь ты
у меня один одинешенький на всём белом свете. Одна ты у меня
кровиночка и надежда. Как же не плакать, единственный сыночек
и такое натворил, таких бед наделал... - Рудаков не мог смотреть на
плачущую мать, впервые он испытал стыд за своё преступление,
впервые испытывал жгучее и одновременно горькое раскаяние за
свой поступок.
- Не надо, мам, — потупившись, смотря в пол, бубнил он в
трубку.
- Не буду, сынок, не буду... Теперь уж ничего не поделаешь, —
говорила мать, утирая остатки слез платком. — Там в передачке у
тебя сосиски, съешь их сразу, а то они испортятся. Сигарет я тебе
только три пачки положила. Ты сейчас куришь?
- Да.
- Бросай, сынок. Такое время — на еду денег не хватает, а ты
ещё курить... Ну, все, наверное. Веди себя хорошо. Бог даст, нала-
диться всё... Пошла я. — Мать накинула на голову тёплый пуховый
платок и направилась к выходу. В дверях она обернулась и долго
смотрела на сына, как будто не решаясь оставлять его одного, оди-
ноко сидящего за стеклянной перегородкой и печально смотревшего
ей вслед. Потом она кивнула на прощанье ему головой и вышла.
Рудаков сидел, смотря вслед матери, потом он долго не мог отой-
ти от того состояния, того ощущения — как будто он что-то поте-
рял, что-то существенное и необъяснимое, как будто ему дали гло-
ток свежего чистого воздуха и после этого снова наступила духота.
Через десять минут после ухода матери, конвоир отвёл его в
камеру.
ГЛАВА 20.
На день милиции в «хате» с утра работал телевизор. Хор мужи-
ков с большими, раздуваемыми щеками, облачённых в тёмно-фи-
олетовую милицейскую форму распевал: «Наша служба и опасна и
трудна...».
-У них трудна. Мне бы их трудности, — Дима Чернов со
злой улыбкой смотрел на эту самодеятельность. — В хате че-
тырнадцать шконарей, а матрасов всего девять. И всё у них —
матрасов нет. Когда не спроси всегда один ответ... Звонок.
- Что, Дим.