Якушкин разбирался в философии лучше Филиппова, но указанного философа тоже не читал и потому в данном случае уклонился от продолжения разговора. Директорский наказ держать ухо востро он воспринял как пустую формальность, и в этом был прав. Но тут кое-что другое настораживает и внушает тревогу. Если брать в переносном смысле, то вот: с одной стороны грубая телесность, с другой — тонкая, как бы даже нежная духовность, радующая, способная воодушевить сознательность. Но отчего же не высказаться начистоту, может быть, с блистательно обезоруживающей прямотой? Скажем так, любому, кто пожелал бы описать потрясшие Смирновск события, повинуясь не только молве, сплетням, досужей бабьей болтовне, пьяным бредням бездельников и очковтирателей, но и законам изящной словесности, с самого начала следовало бы готовиться к худшему. Очень досадный факт, но усомниться в его достоверности невозможно. Слухи, домыслы, нарочитые искажения, вносимые в картину происходящего, творили… сказать: легенду или миф — значит, опорочить, загрязнить эти чистые и светлые, отдающие античностью слова, распотрошить их точный, ясный смысл и принизить от века высокую содержательность. Творили зло, вот как следует выразиться. Определенно, на уме у творцов носившихся по городу басен и пасквилей было создать впечатление, будто подлинными героями и двигателями истории (видимо, подразумевается прежде всего смирновская история) являются люди действия, этакие рыцари без страха и упрека, упрямо, с животной страстью стремящиеся к своей якобы колоссальной и жизненно важной цели и ни во что ставящие чужую жизнь, а человек мало-мальски образованный, изысканный, рафинированный, отбивающий те или иные такты на шкале умственности — фигура комическая, презренная. Мы еще увидим, до какого абсурда поднималось порой, а возможно, поднимается и поныне, это странное, чудовищное по своей сути отображение порядка вещей, в иных случаях действительного, впрямь имевшего место. Соображать что-то о социальном положении упомянутых творцов или их политических настроениях, гадать о степени их допотопности у нас нет ни малейшего желания. Более того, даже небезынтересный вопрос, насколько они сознательны или, напротив, слепы и бездушно-механичны в подходе к проделываемой ими работе, мы с удовольствием оставляем исследователям всякого рода фольклорных выбросов и выхлопов, всего того, что этим господам угодно числить приростом народного творчества.
Наступит день, когда мы вволю посмеемся, ибо иные из этих исследователей, а среди них попадаются еще те хваты, непременно вообразят допустимым разных смирновских разбойников и искателей приключений, да вот хотя бы даже и убийц судьи Добромыслова, представить едва ли не былинными персонажами, былинными богатырями. Нам будет смешно потому, что тем самым они, конечно же, низведут себя, и не без осознанности, как бы со ссылкой на достижение подлинной свободы, на уровень пресловутых кабинетных ученых, уже достаточно осмеянных не только смирновской чернью, но и реально мыслящими людьми, настоящими властителями дум.
В раскрытых и сохранивших потаенность глубинах лирического отступления, сейчас отзвучавшего, нам не похоронить той горькой истины, что насмешки и презрение смирновских простаков часто совершенно оправданы. Мы не бросаем слов на ветер, говоря это. Перебирая лица, торопящиеся войти в нашу историю, мы частенько и не решаемся обозначить то или иное из них как действительное интеллигентное, а вместе с тем сознаем, что от нас требуется особая осторожность — как бы кого не обидеть заведомо, не обречь, учитывая лихость смирновских нравов, на трагическую участь. Кое-кого, наверное, стоит и прикрыть, некоторым образом замаскировать… Но сами они, эти потенциальные комедианты, в своей обычной, довольно прочно утвердившейся реальности наверняка глубоко серьезные и полезные люди, сами они разве торопятся должным образом обозначить себя, и умеют ли? Готовы ли с честью выдержать испытание, с достоинством погрузиться в абсурд? Не будем забегать вперед, достаточно пока попытки разобраться, что среди скопившихся у входа в печальную и, можно сказать, плаченую смирновскую историю персонажей представляют собой хозяин «Омеги» Валера и его работник Никита. Известно, что познакомились Филиппов и Якушкин на какой-то презентации, заданной иностранцами. Уже на следующий день журналист не смог бы объяснить, о чем говорилось на этом сборище, так что выполнение задания редакции, пославшей его туда, выглядело проблематичным, но это уже мало волновало Якушкина, он глубоко и с огоньком воодушевления чувствовал, что вступает в новую жизнь. Теперь его опекает и ведет Филиппов. На презентации, когда все, с унынием выслушав речи заморских краснобаев, вдруг встряхнулись, ринулись к великолепно сервированным столам и принялись хватать кушанья, хватать, выхватывать и перехватывать, Якушкина, раздосадованного дикой трапезой журналистской братии, порадовал вид человека, одиноко стоящего поодаль. И даже как будто на каком-то возвышении расположился этот человек, стоял с бутербродом в руке, задумчивый и прекрасный в своей отстраненности. Удалось завязать знакомство. Директор Филиппов, а это был именно он, и как он попал на презентацию, для чего, навсегда осталось загадкой, мгновенно поразил Якушкина своей одержимостью. К тюрьме и ее оригинальным, неподражаемым законам (директор эти последние в своей науке объединял в единый большой закон, направляющий все бытие тюремного мира), Якушкин не испытывал, разумеется, никакого интереса, но не могло не вызвать у него сочувствия то, как распинался о них Филиппов. Слегка залихорадило: вот, предмет одержимости, даже некоторое сумасшествие, но, главное, налицо новый друг… — так осваивал первые ошеломительные впечатления и отчасти пытался уже подвести итоги Якушкин. Он внезапно проникся осознанием, что тоже хочет быть таким — отрешенным, несколько, то есть в меру, научным, вечно думающим одну неизбывную, накрепко въевшуюся думу, иначе сказать, быть не от мира сего.