— Несдобровать в любом случае администрации, а мы, глядишь, окажемся в стороне, выкрутимся.
— Не понимаю… В чем же дело? Что происходит?
— Раскрой глаза. Ну, завшивел, и потому неприятности у тебя, но чуять, откуда и куда подул ветер, все же надо. Скоро здесь заварится такая каша…
Архипов подразумевал волнение, охватившее колонию. Сам он сторонился групп, то и дело уединявшихся, чтобы выработать план действий на тот случай, если администрация, так и не доросши до осознания своих ошибок и готовности исправлять их, бросится подминать назревающий бунт, подавлять его в самом зародыше.
Что за дело человеку, поддавшемуся искушению стащить курицу и в результате схлопотавшему — за дурацкую всего-то выходку! — фантастически большой срок, до всех тех требований, о которых возбужденно толкуют солагерники? Да, он тоже не прочь жить в лучших условиях, но для того, чтобы подняться на борьбу за эти условия с таким рвением, словно решается вопрос всей его жизни, он должен был бы чувствовать лагерный мир своим, а этого как раз нет. Этого и не будет никогда. Все здесь чуждо ему, и нет у него иного желания, кроме как вырваться поскорее на свободу.
Вспоминая о происшествии с Дурневым, Архипов прежде всего дивился своему необычайному везению: их в самом деле никто не заметил тогда! И стоило удивляться, ведь на земле не найти подобного зоне места, где так же трудно было бы что-нибудь утаить. Раскройся убийство, ему бы наверняка грозили если не ножи дружков Дурнева, то уж непременно новое следствие и новый суд. Новый срок, и не до конца ли земного пути? Тотчас явилась бы мысль, что жить дальше нет смысла.
Угрызений совести и жалости к загубленной им жизни Дурнева он не испытывал. Но было нечто, существовавшее независимо от его воли и странным, таинственным образом объединявшее убийцу и убитого, его жизнь и смерть Дурнева, и это нечто было кошмаром, чем-то чудовищным, отвратительным, липким. Казалось, оно густо, копошась кучей длинных и тонких черных червей, налипает на тело, и порой Архипов невольно проводил рукой по груди или шее, как бы стряхивая гадов, они же, в эту ужасную минуту небывальщины ни на миг не прекращая своей деятельности, подбирались к его рту с намерением, угадать которое не составляло труда. Думают проникнуть в желудок и выесть внутренности. Нетрудно было разгадать их замысел.
И вот, в полубреду сознавая, что болен, и не видя пути к исцелению, Архипов существовал внешне спокойно, коротая дни, каждый из которых приближал его к освобождению, а Бурцев, соучастник, совладелец тайны, терпел нескончаемые лишения. И когда с пожухших, уподобляющихся тряпочке, ветошке губ Бурцева срывалось, сворачивая на плач, бормотание: ужас, ужас… — Архипов, с видом аккуратиста поглаживая подбородок, косясь на приятеля лукаво, говаривал: ужас это преходящий, вечного нет ничего, все проходит… Терпел лишения Бурцев не за упокой души своего мучителя инвалида Дурнева, а просто потому, что разным молодцам и молодевшему возле них старичку Бобырю некуда было девать свою удаль. А заикнись он хоть полсловечком о случившемся в яме, невзвидеть тогда белого света и Архипову.
Но Бурцев молчал. У Архипова не умещалось в голове, что нападки на Бурцева могут быть абсолютно бессмысленны, и он, бывало, воображал своего друга подвергающимся сознательным и целенаправленным пыткам человеком. Собрав всю свою волю в кулак, Бурцев крепится, мужественно сносит изощренные насилия, выдумываемые неутомимыми палачами, его губы не раскрываются, чтобы выдать имя убийцы. Архипов, после отбоя забираясь на койку с мягко пружинящей сеткой, спал на чистой простыньке, а Бурцев спешил в «изолятор» и тяжело опускался на голый матрас, не торопясь засыпать — прежде надо пройти ежевечерний курс «шоковой терапии». Мучители не замедлят явиться. Бурцев, конечно, жалок, он с самого начала пребывания в лагере показал себя слабаком, не сумел отстоять свое достоинство. Но Архипов смутно угадывал, что это обстоятельство совсем не влияет на характер его отношений с Бурцевым.
Бурцев слаб? Его можно бить? А не бьет же его Архипов. Закрепилось что-то такое в их отношениях, что мешает ему поднять руку на этого несчастного малого. Много странностей на свете. Архипов не сумел бы объяснить психологическую сторону своего обращения с Бурцевым, как и ощущаемой им закрепленности Бурцева, непостижимой и едва ли не сверхъестественной, за насильственной смертью Дурнева. В каком-то смысле ответственность лежит именно на Бурцеве; это Бурцев повинен в гибели инвалида. Но разве можно в этом разобраться? Архипов видел, чувствовал и понимал, главным образом, лишь конкретные факты. Бурцев страдает, а он, Архипов, ведет, насколько это возможно в здешних условиях, размеренную и благополучную жизнь некоего самодовольного господина, хотя, как убийца, заслуживает совершенно иной участи. Эта поразительная несправедливость, оберегавшая его, однако, от многих напастей, заставляла Архипова думать, что еще никогда и ни с кем, за исключением, может быть, только жены, он не был связан столь крепко и неразрывно, как с Бурцевым. Все прежние знакомые и друзья утратили для него всякое значение, а Бурцев приобретал тем большее, чем меньше Архипов верил, что в мире существует еще что-то, кроме жестокости и смерти.