Последнее слово не далось ей. Горе было еще так близко, что подсказывало только слова о смерти и утрате.
— …жив, — услышал Алфик Хеллот собственный голос. Он не признавал незаконченных предложений. Алф Хеллот, в мундире капитана, стройная фигура, пружинистые мышцы, рыжий ежик волос. Сквозь сумрак в комнате он различил на стене фотографию Авг. Хеллота, снятую на лыжных соревнованиях Рабочего спортклуба. Светлая штормовка и такие же брюки гольф, номер на груди, вязаные наушники крестом через макушку. Он не блистал на лыжне, участвовал в соревнованиях исключительно затем, чтоб и рабочие были представлены в спорте.
— Он был хороший человек. Всю жизнь отдал рабочему делу. И в профсоюзе, и в партии.
Алфик слышал, как трудятся за окном строительные краны. Как это мать сумела прочесть его мысли? Где-то поблизости шумно разгружался самосвал. Дождавшись, когда он опростал свой кузов, она продолжала:
— Большой человек был. Ядровая сосна. Пусто нам будет без него. И не только нам. Другие то же говорят. Про невосполнимую потерю. Большее дерево, когда упадет, большую прогалину оставляет.
Авг. Хеллот. В памяти Алфика — весь кости да мослы. Самый большой мосол — голова. Большие торчащие уши, большие грустные глаза, наголо обритый череп. Морщины на лбу не сходились симметрично в глубокой борозде над переносицей. Они пересекали его дугой, напоминающей профиль лыжного трамплина с горой приземления, теряющейся в кожных складках над левым глазом и в зарослях косматой брови.
Но главное — само туловище, костяк. Неестественно крупный и деформированный, как у животных, пораженных флюорозом. Этакое побочное следствие алюминиевого производства. Таким остался Авг. Хеллот в памяти Алфика. Кости, распирающие оболочку из плоти, и кожи, и жил. Мослы, торчащие из одежды — из штанин, рукавов, воротников. «Таких людей в музеях выставлять», — сказал однажды Марвель Осс. В самом деле: как классический тип человека алюмино-фабричного века.
Казалось Алфику, что внутри у него все онемело. Задеревенело. Но сколько слез уже успело расплавиться в его теле и вытечь, обжигая глаза, прежде чем застыть в изложницах воспоминаний. Видно, это и называется горем. Не достигнув еще тридцати лет, Алф Хеллот хорошо знал, что такое опасность и безвременная смерть. Паттон — и все те, кого он проводил в последний путь с военными почестями. На мгновение ему представилось пристегнутое к сиденью тело в горящей алюминиевой трубе. Но он отогнал эту мысль, возвращаясь к Авг. Хеллоту. К телу, в котором таились могучие силы. И великое сумасбродство. Хорошо, если силы шли впереди. Тогда Авг. Хеллот, завидев цель, боролся до конца. Но иногда вперед выходило сумасбродство и проявлялось с той же неукротимой силой. Алфик был в числе тех, кто ощущал последствия на себе. И сейчас он невольно напрягся и вскинул голову, щурясь на тускнеющий портрет отца, который медленно пропадал в сумраке скудно обставленной квартиры.
Все это время она говорила. Констанце Хеллот нужно было выговориться. Ее топорные черты включали узкий рот, который сейчас не знал покоя, острый нос и острый взгляд, а под вечно озабоченными морщинами лба и под строгими волнами укрощенных перманентом седых волос прятался острый ум. Алфик наконец разобрал, о чем она говорит.
— Ты, должно быть, слишком был мал, чтобы помнить.
Голос ее поднялся над шумом рабочего дня за окном. Но звучал он не вопросительно, а утвердительно.
— Хотя нет, — поправилась она. — Ты ведь в школу уже ходил. Это мне память изменяет. В тот день, когда наступил мир. Мы с тобой тогда сидели на утесе. Ты помнишь?
— Помню, мама.
— Ходили с тобой на гору Брекке, до самой сторожки на плато дошли. А на обратном пути сели отдохнуть на утесе. Сидели и сверху смотрели на город. Помнишь?
— Помню, как сейчас.
— Весна… В самый разгар весны это было. Долгая чудесная ловринская весна. От марта, когда отступает зима, до июля с его летними дождями. Самая благодатная пора. И нет в эту пору на свете места прекраснее Ловры.
На радиоприемнике стояла фотография юного выпускника средней школы. Глядя на самого себя в выходном костюме и фуражке с кисточкой, Алфик думал, как бы мать сейчас совсем не заблудилась в пышной природе Западной Норвегии. Но ей все тропы были знакомы, и она знала, куда держит путь:
— И мы с тобой сидели на утесе. Сидели и смотрели на город, на праздничные флаги в чистом весеннем воздухе, на толпы людей на улицах, на потухшие заводские печи. Смотрели, как вдруг грянул мир. И думали о твоем отце, где-то там, в Германии. Что с ним. Нам ведь тогда мало что было известно о концлагерях, как там с людьми обходятся. Но он все же вернулся домой. Сумел и это перенести. До поры. Сильный человек был, отец твой.
Авг. Хеллот, кожа да кости, где-то там на материке, где вокруг него рушился третий рейх. И они двое, он и мать, на горе над Ловрой, над румянцем весны. Баланс между красотой и страхом, сентиментальностью и смертью.
— Но еще пятнадцать лет было ему дано. Пятнадцать хороших лет.
— Ты ведь не знаешь, какой он был. Посмотрел бы ты на него, — сказала Констанца. Мысли ее мешались. — Я ложилась в постель рядом с ним. Чтобы он почувствовал меня, захватил с собой туда последний отпечаток моего тела. Он до последнего часа о тебе говорил. Говорил, что ты должен гордиться. И мы тоже должны гордиться. Твоей формой и всем прочим. Что теперь мы правящий класс. Власть теперь наша. Должно ведь это дать себя знать?
Алф Хеллот не был уверен, где кончилась цитата, и поспешил дать разговору другое направление.
— Конечно, — сказал он. — Конечно. Расскажи, какой он был.
— Ты не поверишь. В ту пору, когда я встретила его. Только он мог так поступить. А по-другому он и не мог. В один прекрасный день спускается он в нашу долину. И прямым ходом — к нам, в Виньяквельвен. С гор на востоке пришел. До той поры всего-то один раз видели мы друг друга — в Одде. Это сколько же он прошагал, чтобы свидеться со мной опять. От самого Сетесдала через горы шел. И пришел — стоит в дверях, весь просвет закрыл, и меня спрашивает. Видел бы ты его в тот раз! Принарядился, все лучшее, что у него было, надел. И про меня спрашивает, дома ли я! Ну что мне тут оставалось — бросай все…
— И иди за ним?
— Вот такой он был человек. Я-то совсем девчонка была, только шестнадцать сравнялось. Ребенок еще. Братья как подрастали, так один за другим уходили из дома. В нашей дыре-то разве житье было. Все стремились куда-нибудь. Родители не хуже нас, детей, это понимали. Вот и забрал он меня, отец твой. Через какой-нибудь месяц я уже по-городскому говорила, хоть и на шведский лад. Главное было — выбраться из нашей дыры. И стереть все следы.
— И повести самостоятельную жизнь?
— Сделать хотя бы первый шаг. Теперь я уж и не помню, как все сложилось. Но отец твой твердо знал, чего хотел. Сильный был человек. Во всех смыслах. Помнишь старика Сундквиста в Ловре? Которого прозвали Виноплясом? Так вот, он рассказывал, как однажды в канаве с валуном маялся. Такой каменюга огромный попался, никак с ним не сладить. Пришлось Виноплясу сдаться. Стоит в канаве и ждет — не подойдет ли кто с вагой или домкратом. В это время отец твой мимо проходил. Это было вскоре после того, как мы в Ловру перебрались. Ну вот, остановился он, плечи расправил и смотрит вниз на Винопляса, дескать, что это ты в канаве застрял — камень вытащить надо или еще какое дело? Пришлось тут Виноплясу признаться, что так оно и есть, камень его держит. Мол, коль можно еще кого позвать, он от помощи не откажется. Посмотрел тут отец на Винопляса и молча спустился в канаву. Сделал ему знак, чтобы посторонился, взял камень в охапку да и поднял его наверх. Сам выскочил следом и зашагал дальше. Вот такой он был. И еще про случай один рассказывал Винопляс. Это было в старом сарае на пристани. В том сарае странник один остановился с дрессированным медведем. И предлагал желающим помериться силами с мишкой, за деньги, понятно. А отец твой, когда молодой был, он ведь никакого страха не знал. Сунул тому человеку деньги и вошел к медведю. Схватился с ним да и положил на лопатки. Сам как вкопанный на ногах стоял, люди говорили, которые это видели. А косолапый на землю так и грохнулся. Мужчина — мужчина и есть, говаривал Винопляс. Но такого, как Авг. Хеллот, поискать надо.