И часто в звуки гармошек, в нескладное пение «Катюши» врывался хруст подкованных сапог по битому стеклу, штукатурке – это шла очередная колонна пленных в картузах с длинными козырьками, мятых пилотках, тяжелых стальных шлемах, опущенных на самые глаза, с ранцами за спиной, крытыми рыжими телячьими шкурами. У каждого на рукаве – белая повязка, знак капитуляции. Или клок простынной, наволочной ткани на лацканах грязных, рваных мундиров. Все пленные были по-прежнему понуры, молчаливы, придавлены думами о своих близких, с которыми потеряна связь, о своей собственной судьбе; геббельсовская пропаганда предрекала каждому попавшему в русский плен немецкому солдату жестокие пытки, Сибирь и смерть там от голода и мороза.
Насчет питания из любого армейского котла Ферапонт Ильич оказался полностью прав. В первый же день похода по берлинским развалинам, проголодавшись, рота потянулась на знакомый соблазняющий дымок и дух походной кухни. Через сотню шагов в маленьком сквере обнаружился источник этого соблазна: дюжий военный повар в замызганном фартуке поверх солдатского одеяния полуведерным черпаком мешал в кипевшем котле на колесах какое-то варево, а молодой мальчишка-солдат тут же, возле колес, рубил на дрова изломанную мебель, вытащенную из соседнего дома.
– Да пожалуйста! – сказал повар в ответ на просьбу накормить солдат. – Новые щи пока что не сварились, а вчерашнего супа – сколько угодно. Не расходуется еда! – вздохнул он сокрушенно. – Как Берлин победили, так одна выпивка в ходу, про жратву никто и не помнит…
Наливая солдатам из черпака в котелки густой кулеш с луком и салом, повар сказал, что хвастаться он не любит, но такого кулеша еще никто из них в своей жизни не едал, потому что он не просто повар – он был главный повар в Барнауле, в столовой меланжевого комбината. Каждый день готовил обед на две тыщи человек. На комбинате восемьсот рабочих и работниц, да каждый и каждая, пообедав, брали еще с собой на дом в судочках и кастрюльках обед для семьи. Дешево и свобода от стряпни в домашних стенах. А приготовить две тыщи порций борща или супа, да две тыщи порций какой-нибудь каши – и чтоб было вкусно, чтоб каждый пальчики облизал – это надо быть мастером, и еще каким. В поварском деле это высший пилотаж. Дюжий увалень с ручищами Карабаса-Барабаса, обросшими черной шерстью, так и сказал о своем мастерстве: высший пилотаж.
Кулеш действительно был хорош; кое-кто, выскребя ложкой котелок, попросил даже добавки.
Антон заметил, что в отдалении из-за угла в язвочках от пуль и осколков выглядывает мальчишка лет семи в клетчатой кепке, короткой курточке, коротких штанишках на помочах, в чулочках на резинках – такие чулочки и резинки носил в детстве сам Антон, класса до четвертого. Мальчишка явно хотел есть, глаза его смотрели голодно, но робко, в руках он держал бидончик наподобие тех, с какими ходят за молоком.
Ферапонт Ильич тоже заметил голодного мальчишку, сказал повару:
– Что ж ты ему не нальешь, пропадает ведь кулеш, налей. Видишь, как он смотрит, наверняка неделю не евши, не пивши…
– Я его подзывал. Боится. Думает – схвачу и в котел, на мясо. Как им тут про нас в уши жужжали… Я детям всем наливаю. Только что две девчонки прибегали, я им и кулеша дал, и хлеба по большому куску. Тоже трусили, но подошли. Правда, постарше, разума у них больше. Приказа нет, а я все равно кормлю. Как не дать – дети!
Барнаульский повар произнес «дети» так, как будто это слово содержало в себе полное оправдание его самовольной доброты.
– А как ты его подзывал, по-русски? – спросил Ферапонт Ильич.
– А как же еще, я ж по-ихнему не понимаю.
– И он тебя, значит, не понял.
– Так я ж не только словами, я ему и рукой показывал, иди, иди сюда, не бойся, давай посудку свою… Русского кулеша, говорю, ты, небось, еще не едал, попробуй, это не то что ваши габер-супы немецкие, тарелка воды и две крупинки…
Ферапонт Ильич, не вставая с камушка, на котором он сидел, разговаривая с поваром, что-то крикнул мальчику по-немецки. Потом встал, пошел к нему, протягивая руку к бидончику. Антон ждал, что мальчик убежит. Но немецкие слова Ферапонта Ильича сделали какое-то благое дело. К тому же Ферапонт Ильич был педагогом, а в каждом педагоге, если он стал им по призванию, есть что-то, располагающее к нему детей. Рождающее доверие. Дети не воспринимают взрослых разумом, это начинается потом, с годами, а сначала, на первых порах своего существования, одними лишь чувствами, инстинктом. Как собаки одним инстинктом при первой же встрече с человеком, даже на расстоянии, чувствуют, какой он – злой или добрый. Ударит или погладит по голове.
Вот так и немецкому мальчику его чувства, инстинкт сказали, что приближающийся к нему русский пожилой офицер в незнакомой форме, с незнакомыми погонами на плечах хочет ему добра, а не зла, и не надо его бояться, от него убегать.