— С детьми никогда не поймешь, — говорила директору миссис Левин. — Она ведь только и делает, что хандрит да пишет письма домой, а сейчас вроде даже и не рада.
— Я очень рада, — возразила я и принялась прыгать на месте, хотя больше всего мне хотелось спокойно наслаждаться чувством невероятного облегчения. Но нельзя же было позволить миссис Левин даже думать, что новость не обрадовала и не взволнована меня; пока мы ехали на такси домой, пришлось всю дорогу прыгать на сиденье.
А дома, в гостиной, перед камином сидели мои мама с папой. Я обнимала их, улыбалась во весь рот и снова обнимала. Затем повела наверх, в мою комнату, потом с гордостью представила их хозяевам, с неменьшей гордостью демонстрировала родителям свои дружеские отношения с семейством Левин, а позже на мой день рожденья стали собираться дети и дарить мне подарки. Захлопали хлопушки. Каждый ребенок получил яркий бумажный колпак и тарелку с угощеньем: крошечными пирожными и фруктовым желе. Я скакала и прыгала, бегала и болтала без умолку, но ни на секунду не забывала, что здесь, совсем рядом, — мама. И не верила этому счастью. Она же, словно влюбленная девушка, не сводила с меня глаз, они казались особенно огромными от непролитых страдальческих слез и от внезапного счастья видеть меня.
Потом пришли соседи — посмотреть на родителей маленькой беженки. Женщины говорили с мамой на идише. Она с улыбкой пыталась втолковать им на своем убогом школьном английском, что не знает идиша, но те ей не верили и, для пущей доходчивости, начинали говорить громче. Она просила помощи у отца, главного языковеда в нашей семье, но он ошеломленно молчал. Я силюсь вспомнить, проявил ли он себя как-то в доме Левинов, и явственно вижу, как он сидит в одном и том же кресле, вставая, как только встает жена, и если открывает рот, то лишь для того, чтобы повторить ее слова. Стоило мне подойти к нему и поцеловать, как у него мучительно кривилось лицо и он начинал плакать.
Вечером, когда все ушли, мама открыла чемодан. Она привезла из дома кое-какие мои вещички, в том числе куклу Герду. Во лбу у куклы зияла дырка: на германской границе таможенники, искавшие контрабанду, проткнули ей голову. Отдельная коробка конфет предназначалась моей маленькой подружке Хелене Рубичек.
— А-а, ей, — протянула я. — Она теперь даже в школу не ходит.
— Это верно, — вставила миссис Левин. — Миссис Розен уже не могла держать ее у себя. Девочка сейчас у других людей.
— И где она? — спросила я, недовольно хмурясь, потому что у меня перед глазами мгновенно возникла картинка: малышка Хелена беспомощно дергается на столбе между небом и землей.
— Сейчас не припомню, — ответила миссис Левин, — кажется, ее отправили в другой город.
И я выкинула Хелену из головы.
Мои родители прожили у Левинов три дня, а на четвертое утро уехали на юг, где их ждала первая работа в английском доме. Мистер Левин отвез их на вокзал. Помню, как они, уже в пальто, стояли у входной двери.
— Иди же, попрощайся как следует с папой и мамой, — позвала меня миссис Левин, но я как сидела на ступеньке посреди лестницы, так и не двинулась с места. Я не соображала, что делать с собой: обвив рукой перила, мотала головой в разные стороны.
В Ливерпуле я прожила до лета. Мне кажется, что в эмоциональном плане после приезда родителей жить в доме Левинов мне стало гораздо легче. Я мало что могу вспомнить.
Энни напрочь забыла про полкроны, которые получила от меня взаймы. Я внимательно наблюдала за ней. Она непринужденно и беспечно болтала со мной, весело смеялась, а о том, что должна мне два шиллинга и шесть пенсов, явно и думать забыла. Напомнить ей у меня не хватало духу, но я не переставала надеяться, что однажды она вспомнит про долг и вернет деньги. В моем сознании эта надежда навсегда слилась с образом Энни, наряду с забавно вздернутым носом и теплой хваткой ладонью, которая мотала моей рукой во время наших прогулок по парку. Энни мне нравилась, несмотря ни на что.
Я по-прежнему любила миссис Левин, когда она смотрела не на меня. Но я уже не надеялась с ней сблизиться. Она обращалась ко мне с одними теми же словами, а я отвечала одним и тем же тоном; в нашем общении было что-то ритуальное. Если я праздно сидела у камина, она обыкновенно говорила:
— Неужели тебе не хочется написать письмо родителям?
— Что-то настроения нет, — отвечала я.
— Боже мой, — сетовала она, — в жизни не видела, чтобы ребенок готов был целыми днями валандаться без дела.