Так проходила моя подготовка к выбору между двумя верами, иудаизмом и христианством, до отъезда из Австрии, причем мама неустанно повторяла, что решение должна принять я сама.
Когда я написала родителям, что две англичанки из Еврейского комитета спрашивали меня, хочу ли я жить в чудесной семье ортодоксальных евреев, мой отец обратной же почтой отправил письмо, в котором умолял меня немедленно обратиться к кому-нибудь из начальства и объяснить, что я не воспитывалась в ортодоксальной вере, и поэтому меня лучше направить в другую семью. Слово «ортодоксальный», писал он, означает крайне религиозный, правоверный, жестко соблюдающий правила, о которых я не имею ни малейшего понятия и неминуемо буду их нарушать и тем сердить окружающих. Увы, когда пришло его письмо, меня уже определили к Левинам.
Они были крайне изумлены моим невежеством в законах иудаизма. Сара взялась объяснять мне основные правила, и я ее не подвела, усвоив к концу зимы самое главное. Я с легкостью превратилась в правоверную иудейку, склонную к жесткому соблюдению всех канонов. Не желая пятнать Его Субботу трудом рук моих, я спускалась вниз по лестнице, не завязав шнурки туфель, и миссис Левин приходилось заставлять меня их завязывать. Я отказывалась от мороженого, если оставалась еще хотя бы секунда до истечения положенных шести часов после обеда, ведь только тогда, по закону, молоко в желудке может безгрешно мешаться с мясом. Однажды, зайдя ненароком в посудомоечную, я, к своему ужасу, обнаружила, что Энни моет посуду из-под мяса молочной щеткой. Я немедленно указала ей на ее промах. Даже не обтерев мокрых рук, она взяла меня за плечи и решительно вытолкала вон, приговаривая: «Чего глаз не зрит… об том сердце не болит».
Позже, за год, прожитый на юге Англии у Хуперов и у Гримзли, я рассталась с северным акцентом, который усвоила в Ливерпуле, и стала социалисткой, но тут обстоятельства вновь потребовали от меня некоторой гибкости.
Мой пролетарский выговор, вывезенный из Кента, удручал оллчестерских дам, и мисс Даглас занялась мною всерьез. По утрам я отправлялась с ней на прогулку по росистому саду. Я несла лейку и наполняла водой ванночки для птиц. Мисс Даглас, в широкополой шляпе и садовых перчатках, несла корзинку, в которой лежали ножницы и свежесрезанные цветы для гостиной. Вечером я переобувалась, надевала зеленое шелковое платье — мисс Даглас выискала его на организованном ею церковном благотворительном базаре. К платью она собственноручно пришила новые пуговицы. После ужина я присоединялась к собиравшемуся в гостиной обществу: дамы, кокер-спаниель и большой черный кот. (Завтракала и обедала я всегда вместе с хозяйками в столовой, но ужин — мероприятие для взрослых, а детям положено ужинать в детской или в классной комнате. Но поскольку ни детской, ни классной в «Адорато» уже не было, мисс Даглас клала мне еду на тарелку, и я шла ужинать на кухню, в вотчину Милли.)
Если выдавался особенно погожий денек, мы втроем усаживались на веранде, и тогда мисс Даглас отправляла меня за корзинкой с ее рукоделием. Летом в Англии светло до поздней ночи. Уже и веранду, и лужайку окутывал сумрак, но небо, по-прежнему высокое, лучилось светом. Мисс Даглас, подрубавшая нагрудничек для младенца Милли, откладывала работу в сторонку, миссис Диллон отрывала глаза от покрывала, на котором она вышивала цветы шелком ста разных оттенков.
— Какая невероятная красота! — восклицала она. — Восхитительный сегодня день!
Мисс Даглас поднимала нос повыше, вдыхала бледно-золотой воздух и указывала на распустившуюся после нашего утренней прогулки розу, на последние два тополя, освещенные закатными лучами, на трех птичек, блеснувших на вираже золотистыми брюшками, в то время как их спинки уже накрывала тень… Затем мисс Даглас и миссис Диллон вновь брались за рукоделие, а мисс Даглас, видя, что я развалилась на стуле, приказывала мне либо сесть прямо, либо найти работу: праздные руки дьявол вмиг займет какой-нибудь каверзой.
В сентябре меня отправили в частную среднюю школу, где я пользовалась любой возможностью (а то и находила повод) оповестить всех моих новых знакомых, что я — беженка-еврейка, что моя мать работает кухаркой, а отец — садовником.
По четвергам, когда мы с мамой встречались в клубе беженцев, она всякий раз спрашивала, написала ли я благодарственные письма тем людям, которые в разное время брали меня к себе жить. «Нет еще, но обязательно напишу», — отвечала я. Необходимость писать эти письма пусть не сильно, но постоянно омрачала мои отроческие годы. «Завтра же напишу, — уверяла я маму. — Не волнуйся по пустякам». Но мама все волновалась, как волновалась за отца, за моих дедушку и бабушку, сама же она работала слишком много, отчего я так сильно волновалась, что без всякой радости ждала очередного четверга.