Внизу около моря, в улицах, похожих на тёмные липкие кишки, совершалась тайная работа. Настежь были открыты всю ночь двери кабаков, чайных и ночлежек.
Утром начался погром” (А. Куприн. “Гамбринус”).
Новые свободы объявили 17 октября 1905 года, толпа ответила назавтра же, 18-го. Погром покатился с Дальницкой ул., затем из порта в город поднялись организованной колонной рабочие и служащие, растеклись по улицам, вступили в дело. Евреев били изуверски, как никогда прежде. Дома и квартиры, лавки и магазины потрошились дочиста. По улицам стелился пух перин, липла кровь, слепило битое стекло. Ревели громилы, вопили жертвы. Беглецов из города настигали на дорогах, в поездах, топили в море. Власти не слишком мешали. Слабая самооборона, еврейская молодёжь да считанные русские студенты из идеалистов, наспех и тайно от властей организовавшиеся заранее, ввязывалась в безнадёжные стычки с толпами патриотов, воодушевлённых водкой и безнаказанностью. Пятьдесят членов самообороны погибло. Погром в городе и окрестности бушевал пять дней. Итоги подвела полиция: всего убитых 500, из них 400 евреи; раненных тоже сотни. 50 тысяч человек стали бездомными.
(Но евреям надо было жить, и они окорачивали память, унимали её даже и до анекдота: “Рабинович - громилам: “Возьмите всё, только не трогайте дочь!”. Дочка: “Папа, не вмешивайся!.. Погром есть погром”“. Одесский юмор знаменитый...)
Попустив прокрутиться погрому, взялось начальство наводить порядок, но и то по-своему: ввели в Одессе военное положение, сохранив его до 1909 года. Городское управление оказалось в руках антисемитов-черносотенцев из “Союза русского народа” и градоначальника генерала Толмачёва. Евреев стали теснить официально, бесконечными штрафами, и самодеятельно, хулиганскими нападениями на улице, разбоем и грабежом.
25. БЕЗ ЕВРЕЕВ
Мучились неумехи царские, изводя евреев, маялись черносотенцы - нацистская же власть, бодрая, боевая и деловая, мигом-махом решила проблему. После истребительной кампании в Одессе официально находилось лишь 54 еврея, в основном, буковинские - специалисты, обслуживавшие оккупантов. Их заперли в здании гетто на проспекте Гитлера - так теперь, после имени К. Маркса, звалась Екатерининская улица с нацистско-столичным шиком.
До чего замечательной стала Одесса! “Одесская газета”, без устали объяснявшая горожанам зловредность евреев, 13 декабря 1942 года восторгалась: “Вошли в город румынские войска... И еврейский гвалт умолк. Одесса стала залечивать свои раны и счищать многолетнюю советско-жидовскую грязь. Терпкий, противный запах еврейских загаженных дворов стал выветриваться. Одесса стала пробуджаться [так!]к новой жизни, полной светлых надежд. Это была просыпающаяся красавица, которая находилась в страшной летаргии среди нечистот и кровавых оргий еретиков.
...Вы идёте по улице и слышите перезвон колоколов, напоминающий вам о том, что есть ещё горний мир, чуждый всяких пакостных дел человеческих отбросов”.
Сколько лет о том мечталось, и вот она, наконец, жизнь без человеческих отбросов, горний мир, перезвон колоколов...
Освободившиеся от евреев квартиры многим одесситам облегчили жилищную проблему. Да не только с жильём стало лучше: награбленное еврейское добро очень оживило торговлю - сотни новых магазинов и лавок предлагали что угодно душе от стоптанных туфель до антиквариата.
Развернулись дельцы, спекулянты перерядились в коммерсантов, взыграл звон монет, на мёд легковсходящих богатств слетались жульё и бандиты. Традиции оживали.
Воровалось весело, и мелко, и крупно. Налётчики, “бомбя” магазины, не заминались при убийстве хозяев и сторожей. Грабители, квартиру известного адвоката чистя от денег и драгоценностей, попутно распили все запасы спиртного. Смешочки, хохмочки... На улице “трусили фраеров”: пацан приставал: “Дядь-тёть, подай сироте!” - и как не дать, ведь запросто сзади пальто ножичком чикнет или сумку срежет. На Садовой в коммунальной квартире, при чутких соседях одна из жиличек исхитрилась: привела к себе родственника и ночью его зарубила, расчленила, приволокла со двора бочку, в неё затолкала родственные куски. Дело вскрылось, попало в газеты, горожане восхищённо ужасались, а миг спустя смаковали новость про воровство колёс с автомобилей прямо посреди бела дня, посреди улицы, для прохожих вроде бы ремонт - подводят домкрат, ключом гаечным раз-раз и ваших нет!.. Кругом подмётки на ходу рвут. На рынке мужик, потаённо придыхая, предлагал купить на дрова краденый телеграфный столб...
Отсутствие советских запретов раскрепостило быт. Повеселела улица, улыбались прохожие, острили кондукторы в трамваях: - Мадам, почему с передней площадки? Там только инвалидам ход. Шо? Беременная? Вы гляньте на ту беременную! Ну и шо, если живот? Я следю вас ещё с до войны, у вас пятнадцать месяцев живот.
Трамвай хмыкал, хохотал, лихо визжал на поворотах, осыпал себя гроздьями фиолетовых искр из-под проводов, на спусках забивал нос гарью, пища и скрежеща на песке, его на ходу вагоновожатый, нажав на педаль, через трубку подсыпал под колёса для торможения. Снаружи на железном боку трамвая висела гирлянда безбилетников; стоя на планках, ограждающих низ вагона, ухватясь (лихачи даже одной рукой) за выбитые рамы окон, они нагло пучили бесстрашные глаза на грозный оскал кондуктора и нежно прижимались к вагону, минуя близко стоящий столб. Самые бойкие спрыгивали перед столбом и, обежав его, снова прилипали на своё место.
А внутри вагона, в проходе среди пассажиров, ухватившихся от качки за треугольные, сверху, петли, мог объявиться некто молодой, несуразно высокий, с узким лицом между длинными, почти до плеч, сальными космами, и глядя поверх голов, похоронным голосом воззвать: - Граждане, встаньте!
До того убедительно, что, повременив в оторопи, вставали все, до стариков, вот и одноногий у переднего окна, страшась оккупационных строгостей, вытянулся, цепляясь за спинку кресла, костылём подпёршись. Звякнул смятенно кондукторский звонок, водитель, глянув через зеркальце в затихший салон, сбавил на всякий случай ход. А тот, в проходе, обвёл пассажиров тусклым голубым глазом, взглядом мёртвым, без надежды, и торжественно, гулкими паузами разделяя слова, возвестил, как отбил колоколом: - Мы проезжаем мимо дома, где живёт мой друг Константин Разбегайло!..
И - подумать только! - успел пройти между ошарашенных пассажиров к свободной передней площадке и соскочить на медленно утекающие камни мостовой. Никто не опомнился врезать паршивцу. Взъярились было: “Какая нахальства! Сдохнуть от наглости! Хохмач дешёвый!” - но тут же колыхнулись ухмылки. Надо же, разыграл! А шо, не будьте фраерами...
Одесса, прежняя лёгкая Одесса. На Привозе опять набивалась толпа - как прежде говорили, “негде в обморок упасть”. Базарные торговки, надев белые халаты, встречали покупателей давно забытой вежливостью.
- Та шо ж вы стесняетесь, голубонько, берить пробуйте сметану, крепкая, дывыться, нож у серёдке стоит, как у того бычка, шоб вашему дитю здоровье такое було...
- Визьмить кавун, серденько, сахарный, аж у роти липко...
- Кому туфли, чистая кожа, только в интеллигентные руки отдаю...
- Дыня сладкая, как мёд, и вареня с ней текёт!..
Евреи были и исчезли, остались от них вещички да ужимающиеся воспоминания, да старые анекдоты, осовремененные: “Сталин послал Кагановича в разведку. Тот вернулся и докладывает: “Впереди село. Танки пройдут, а пехота - нет”. - “Почему?” - “Там такие самошечие злые собаки”. В прежней хохме про Сарочку, мечтающую об изнасиловании при погроме, русских погромщиков заменили румыны - “или румын не человек?”
Уличный музыкант с гармошкой ублажал прохожих украинской “Розпрягайте, хлопци, коней”, русской, от довоенного хора Пятницкого, “И кто его знает, на что намекает” или вненациональной “Осмотрел он её со сноровкою вора, Осмотрел как козырную масть, И прекрасная Нина, эта дочь прокурора, Отдалась в его полную власть”. Еврейское ничего не пелось - отзвучали одесские евреи.