Выбрать главу

"Как же определялась политическая физиономия предполагавшейся новой власти? За отсутствием политической программы мы можем судить только по косвенным данным: в составленном предположительно списке министров, кроме указанных выше лиц, упоминались Керенский, Савинков, Аргунов, Плеханов;

с другой стороны - генерал Алексеев, адмирал Колчак, Тахтамышев, Третьяков, Покровский, граф Игнатьев, князь Львов. По свидетельству князя Г. Трубецкого, этот кабинет должен был, по словам Корнилова, "осуществлять строго демократическую программу, закрепляя народные свободы, и поставить во главу угла решение земельного вопроса". А включение в кабинет Керенского и Савинкова должно было служить для демократии гарантией, что меры правительственного принуждения не перейдут известных границ и что "демократия не лишается своих любимых вождей и наиболее ценных завоеваний" (Деникин).

Где же здесь реакционно-реставраторские устремления и планы?

Мы не будем приводить свидетельств (вплоть до сочинений Троцкого и показаний Керенского и Савинкова по делу Корнилова включительно) того, что Керенский и его военное министерство знали все о подготовке Корнилова к "оккупации" большевизированного Петрограда, к разоружению боявшегося отправки на фронт петроградского гарнизона и к введению военного положения в обеих столицах, на военных предприятиях, на транспорте и, уж конечно, на фронте (последнее звучало бы юмористически, если бы не было столь трагично) . Знали, двусмысленно соглашались, уклончиво санкционировали или, по крайней мере, не вмешивались - и беззастенчиво предали в последний момент.

Большевики, конечно, не включили "в свой кабинет" "любимых вождей" демократии, и ее "наиболее ценные завоевания" не были большевиками сохранены. Предатели не получили своих сребреников: их ославили пособниками и орудием корниловского "мятежа". Лишь через шестьдесят лет начала в России приподниматься железная завеса над тем, как все это было. О чем думал в предсмертные дни на родине (в советской тюрьме) Савинков, я не знаю. История его возвращения и гибели общеизвестна. Но Керенский, дожив в эмиграции до глубокой старости, так и не понял своей роковой роли (я не знаю лучшего исторического портрета, чем Керенский в "Красном Колесе" Солженицына: весь как на ладони).

Керенскому только путем передергивания фактов и подтасовки свидетельств и документов удалось на следствии по делу Корнилова (сентябрь 1917 года) квалифицировать попытку корниловского наступления на Петроград как мятеж п р о т и в В р е м е н н о г о п р а в и т е л ь с т в а, не как попытку действовать в его защиту решительней, чем действовало оно само. Во всяком случае, 27 августа Ставка, по ряду свидетельств, была потрясена, когда телеграф передал ей распоряжения, свидетельствующие об отказе Керенского от сотрудничества с Корниловым.

Положение Корнилова в те последние дни августа, когда он от томительных переговоров с правительством попытался перейти к делу, было уже безнадежным: за время, которое было потеряно из-за проволочек Керенского, окончательно разложилась армия, в том числе и войска, на которые надеялся опереться Корнилов. Потеряв терпение, Корнилов в своем воззвании от 27 августа объединил Временное правительство с большевиками, чем вызвал обиду и всех членов правительства, и той части общества, которая знала истинное положение дел. Корнилов писал, что "Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба и одновременно с предстоящей высадкой вражеских сил на Рижском побережье убивает армию и потрясает страну внутри".

Это обращение должно "было испугать Керенского и его окружение смертельно: оно заключало в себе прямое обвинение в государственной измене в военное время. Союз с большевиками против Корнилова стал, таким образом, для социалистов Временного правительства окончательно оправданным.

Если бы в воззвании было сказано, что не "действует в полном согласии", а "действует с л о в н о бы в полном" согласии" или "действует о б ъ е к т и в н о в полном согласии", то корниловская характеристика вполне соответствовала бы политическому и историческому смыслу поведения Временного правительства и Советов, хотя, разумеется, так или иначе их раздражила бы. Они действительно "убивали армию и потрясали страну внутри". Это не могло не радовать большевиков и военных противников России и очень облегчало задачи тех и других. Но беда была в том, что доводы и обвинения Корнилова пугали, раздражали и восстанавливали против него и Временное правительство, и неуклонно левеющие Советы, и солдатскую массу. Корниловские воззвания производили на солдат впечатление, обратное замыслу и надеждам их автора: Корнилов боролся за боеспособность армии, которая н е х о т е л а в о е в а т ь и в и д е л а в о з м о ж н о с т ь н е в о е в а т ь в п о б е д е г л а в н ы х п р о т и в н и к о в К о р н и л о в а - б о л ь ш е в и к о в.

Российская трагедия - одно из самых ярких свидетельств того, что народы ошибаются не реже, чем отдельные люди, из которых они состоят. Оценка представителями демократии действий генерала Корнилова свелась к нелепой формуле: после "подавления (?.) мятежа" они констатировали "преступность способов борьбы, правильность целей ее" ("...подчинение всей жизни страны интересам обороны"). Так передает эту формулу генерал Деникин; так звучит она в показаниях Керенского, в уклончивых, изворотливых периодах Савинкова, в кадетских газетах того времени и в других документах.

Но правительство в лице Керенского и Савинкова именно о таких "способах борьбы" и договаривалось с генералом Корниловым, ибо все предыдущие "способы" разбились о пропаганду большевиков, о нежелание армии воевать, о тот режим, который насадили в армии Советы и само Временное правительство! Речь велась в первую очередь о применении новых способов стабилизации власти: Корнилов ни о чем, кроме введения чрезвычайного положения, кроме ужесточения стабилизирующих фронт и тыл репрессий, и не говорил с правительством.

Каких еще способов "подчинения всей жизни страны интересам обороны" ждала от Корнилова "публика" (в правительстве и вокруг него), если Савинков характеризует ситуацию так: "Начало июля было началом так называемого тарнопольского разгрома. За исключением кавалерийских частей, ударных баталионов и немногих пехотных полков, наши войска бежали перед втрое слабейшим противником. Я был свидетелем этого бегства, свидетелем, как доблестные защитники родины умирали, не поддержанные резервами, брошенные на произвол судьбы своими товарищами. Большие дороги, проселки, даже поля были покрыты толпами беглецов, бросавших винтовки, бросавших орудия и если не бросавших обозы, то лишь потому, что у противника не было кавалерии. Стихийное бегство невозможно было остановить речами и резолюциями. Оно было остановлено броневыми машинами. Это был уже не первый случай, когда на Юго-Западном фронте пришлось применить вооруженную силу".

Это из одной телеграммы Савинкова, комиссара Юго-Западного фронта, военному министру и в Ставку "(N" 124, от 7 июля 1917 года). А это из другой его телеграммы по тем же адресам (No 125, от 9 июля 1917 года): "Дороги запружены. Много дезертиров. Большая часть без винтовок, с ранами в левую руку. Посетил позиции по Серету. Настроение пестрое. Неудачи отношу на большевистскую пропаганду, на не редкую неудовлетворенность командного состава, на нерешительность и колебания полномочных органов революционного большинства по отношению к армии".

Только один вопрос был бы уместен, если бы судить пришлось не Корнилова, а тех, кто спровоцировал Корнилова своими переговорами и доверием на почти безнадежное предприятие и ему же в решающий момент изменил: хотели вы сохранить свою власть и довоевать до победы над Германией в союзе с Антантой или не, хотели? Если хотели, как вы могли надеяться остановить развал "словами и резолюциями"? Почему позволили анархии и демагогии перейти роковую грань распада армии? Если не хотели воевать, почему не нашли в себе смелости прекратить войну миром? Но бессмысленно задавать вопросы теням прошлого. Надо задавать их себе и пытаться на них ответить.