Выбрать главу

— Уходите сейчас же, — тихо сказал я, не поднимая глаз. — Слышите, сейчас же…

Я захлопнул дверь и остался один. Мне вспомнился афоризм, которому сотни лет, — безымянная народная мудрость: «Лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невиновного». И еще мне подумалось, что юристы, ведшие дело о медальонах, не поддались «чутью», оставшись верными совести и закону. В этом не было ни мужества, ни героизма — они только исполнили профессиональный долг.

Но большего в правосудии и не нужно.

1970

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО

Закончилось судебное следствие, прокурор и адвокат произнесли речи. Осталось заслушать последнее слово подсудимого и огласить приговор.

Председательствующий посмотрел на часы: половина шестого. Рабочий день уже на исходе. «Объявляется перерыв до завтра, — сказал судья. — До десяти утра…»

По привычке я спросил: «А когда приговор?» — «В двенадцать», — ответил судья, давая понять, что разрешает пренебречь последним словом и явиться к полудню. Он не был педантом.

До сих пор не могу понять, почему я тогда не воспользовался данным мне правом. Какой-то внутренний голос подсказал: «Пойди послушай…» И вспомнился еще завет предшественников — корифеев русской адвокатуры: когда подсудимый видит рядом защитника, он не чувствует себя одиноким, даже если тот ничем не может ему помочь.

Ровно в десять судьи заняли места, оставив в совещательной комнате тома уголовного дела, потому что пробыть в судейских креслах им предстояло минуту, не больше. Встанет подсудимый, пробубнит себе под нос: «Прошу не лишать свободы», или: «Не наказывайте строго…», или, еще того обычнее: «На ваше усмотрение…» И судьи тут же вернутся обратно, чтобы писать приговор.

Но они не вернулись ни через минуту, ни через час.

Подсудимый, Василий Васильевич Горчаков, двадцати четырех лет от роду, образование среднее, беспартийный, холост, дважды судимый за хулиганство, встал и сказал нечто совершенно ошеломительное:

— Насчет обвинения в краже из табачного ларька… Прошу учесть, что два свидетеля, которые меня опознают, в темноте могли ошибиться. Сигареты, которые нашли у меня, есть у тысячи людей, никаких следов того, что они ворованные, на них нет. Что же остается? Ничего. Домыслы и подозрения. Я два раза судим, и веры мне нет. Потому и решили списать на меня нераскрытую кражу. Я так считаю. Надеюсь, вы, граждане судьи, разберетесь объективно и меня оправдаете. Но отпускать меня на волю пока не надо. Потому что я преступник…

До сих пор судья нетерпеливо поглядывал на часы, досадуя на человека, который зря расходует драгоценное время. Но после слов «я преступник» он удобно уселся в кресле, тотчас сообразив, что Горчаков не ломается, не фиглярствует, что он решился на исповедь, от которой не отмахнуться.

И в зале, как видно, поняли это. Чуткую тишину расколол только звонкий девичий выкрик: «Вася!..» Расколол — и осекся, и было в этом коротеньком слове столько отчаяния, что никто не зашикал, даже судья не слишком-то строго бросил на девчушку проницательный взгляд. И Горчаков посмотрел туда же, сказал: «Мила, не плачь, если любишь — дождешься, тогда заживем, как люди».

Его надо было оборвать, пресечь беспорядок, потому что подсудимый обязан обращаться к суду, только к суду, а не к публике, это процесс, а не митинг. И опять судья не прервал его, понял, как видно, что присутствует при необычной драме.

Горчаков начал издалека. Из такого далекого далека, что судья мог бы тут же вернуть его к истории с табачным ларьком. Ибо закон на этот счет недвусмысленно ясен:

«…Председательствующий вправе останавливать подсудимого в тех случаях, когда он касается обстоятельств, явно не имеющих отношения к делу».

Но судья молчал. Молчал и слушал, хотя Горчаков «касался» явно не обстоятельств дела. Он рассказывал о своем детстве. О том, как в четыре года лишился отца (тот погиб, сорвавшись со строительных лесов), а в шесть — матери, которая перед этим долго и трудно болела. Как взяла его к себе тетка и как рос он в этой семье. Мальчишка помнил отца, но дядя Ваня, муж тетки, непременно хотел, чтобы «приемыш» звал его папой. «Отцовство» свое утверждал не лаской. И не ремнем. Палкой.

К тому же дядя Ваня ни на день не просыхал. От полноты отцовских чувств бутылку самогона любил опустошать непременно с «младшеньким». Родных детей берег, неродного же «приобщал» с завидным упорством. И приобщил.